Борис Соколов - Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Христос все время молчит и только в финале целует Инквизитора "в его бескровные девяностолетние уста"… Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит Ему: "Ступай и не приходи более… не приходи вовсе-никогда, никогда!" И выпускает Его на "темные стогна града". Пленник уходит.
Как писал о. Александр Мень, "в истории литературы, как и в иконописи, мало есть действительно убедительных и ярких образов самого Иисуса Христа. Недаром Достоевский, задумав написать книгу об Иисусе Христе, не смог ее написать. Художественно воплотить это оказалось не по силам, но образ Христа в его Легенде о Великом инквизиторе поразительно убедителен, чувствуется Его реальное присутствие. Но только потому, что Он молчит.
Христос молчит, а инквизитор перед Ним развивает свои теории. Он говорит: мы исправим Твой подвиг, мы дадим людям хлеб, мы дадим им счастье, насильственное счастье. А Христос — молчит. Так же, как Алеша Карамазов не возражал своему брату, так Христос не возражает безумствующему перед Ним старику инквизитору и под конец подходит и целует его. Целует за великое страдание. Как старец Зосима поклонился Мите Карамазову, предчувствуя великое страдание его жизни и души, так Христос поцеловал этого безумного старика за его страдания, потому что он тоже — двойственная фигура, потому что в нем, в этом очерствелом палаче, скрыта любовь к людям, только это любовь ложная — она хочет навязать людям счастье насильно. "Железной рукой загоним человечество в счастье!" — был такой лозунг в 20-е—30-е годы в нашей стране. Вот этот лозунг он хотел осуществить".
Между прочим, в эпоху Средневековья инквизиция по размаху репрессий не представляла собой чего-либо исключительного. Так, в той же Испании в 1540–1700 годах, согласно архивным данным, судами инквизиции было рассмотрено всего 44 674 дела, причем смертная казнь была применена менее чем в 2 процентах случаев, что дает менее 900 жертв. В то же время только жертв опричнины Ивана Грозного, продолжавшейся всего 7 лет, с 1565 по 1572 год, по разным оценкам, тоже основанным, кстати сказать, на архивных данных, было от 4 до 15 тысяч. Таким образом, в расчете на год, русские опричники убивали как минимум в 800 раз больше людей, чем испанские инквизиторы, вообще ухитрились за 7 лет загубить в 4,5 раза больше людей, чем священная инквизиция в Испании за 160 лет своего существования. И даже если добавить сюда жертв первых инквизиторов, в статистику не вошедших, соотношение вряд ли существенно изменится.
Поразительно, но Великий инквизитор, творящий расправу в Севилье XVI века, имеет своим прототипом отнюдь не исторического, вроде снискавшего недобрую славу доминиканца Торквамеды (1420–1498), первого "великого инквизитора", а вполне конкретных литературных прототипов. Один из них, главный, удивительным образом больше ста лет оставался совершенно в тени, хотя при этом, что называется, лежал на поверхности. Речь идет о поэме самого близкого друга Достоевского Аполлона Майкова "Приговор", снабженной подзаголовком "Легенда о Констанцском соборе". Там — Легенда о Великом инквизиторе, окрещенная поэмой, здесь — поэма, окрещенная "Легендой о Констанцском соборе".
Аполлон Майков действительно был самый близкий друг и единомышленник Достоевского. Н. фон Фохт вспоминал, как, покидая квартиру Достоевского (дело было во время работы над "Преступлением и наказанием"), он встретил Майкова: "Когда мы спускались по лестнице, нам навстречу попал высокий господин, с длинными волосами, в золотых очках и в фетровой шляпе с широкими полями. Ф. М. Достоевский весьма дружески с ним поздоровался и, обращаясь ко мне, произнес: "Представляю вам нашего знаменитого поэта Аполлона Николаевича Майкова!"
В своей поэме Майков пишет о приговоре, что католический собор вынес еретику Яну (Иогану) Гусу (1371–1415), популярному чешскому проповеднику начала XV века, которого в XVI веке рассматривали уже как предшественника протестантской Реформации.
Майков написал "Приговор" в 1860 году, за восемь лет до того, как у Достоевского зародился замысел романа "Атеизм", из которого впоследствии и развились "Братья Карамазовы" с Легендой о Великом инквизиторе. И впервые об этом замысле Достоевский сообщил именно Майкову, в письме от 11 октября 1868 года: "Здесь у меня на уме теперь огромный роман, название ему "Атеизм" (ради Бога, между нами), но прежде, чем приняться за который, мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных…"
Инквизитор в романе фактически — католик-атеист, олицетворение порочности притязаний папы на вселенскую власть и пагубности социалистических учений, обещающих людям материальное изобилие вне всякой связи с духовным здоровьем. 18 мая 1871 года Достоевский писал H. H. Страхову: "…Взгляните на Парижскую коммуну… В сущности, все тот же Руссо и мечта пересоздать вновь мир разумом и опытом (позитивизм). Они желают счастья человека и остаются при определении слова "счастье" Руссо, т. е. на фантазии, не оправданной даже опытом. Париж пожара есть чудовищность. "Не удалось, так погибай мир, ибо коммуна выше счастья мира и Франции". Но ведь им (да и многим) не кажется чудовищностью это бешенство, а, напротив, красотою. Итак эстетическая идея в новом человечестве помутилась. На Западе Христа потеряли (по вине католицизма), и оттого Запад падает, единственно оттого. Идеал переменился, и как это ясно!" В "Приговоре" же Достоевский нашел великолепный поэтический материал для иллюстрации своей концепции о сознательном отказе от свободы у западных католиков и социалистов.
В майской поэме "грозный сонм князей имперских", "кардиналы и прелаты", осудив Гуса, спорят, какой казни предать еретика. И тут их подстерегает неожиданный соблазн:
Дело в том, что в это время
Вдруг запел в кусту сирени
Соловей пред темным замком,
Вечер празднуя весенний;
Он запел — и каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном в час урочный…
…………………………………
Словом — всем пришли на память
Золотые сердца годы.
И — история не знает,
Сколько длилося молчанье,
И в каких странах витали
Души черного собранья…
Был в собраньи этом старец;
Из пустыни вызван папой
И почтен за строгость жизни.
Вспомнил он, как там, в пустыне,
Мир природы, птичек пенье
Укрепляли в сердце силу
Примиренья и прощенья;
И как шепот раздавался
По пустой огромной зале,
Так в душе его два слова:
"Жалко Гуса" прозвучали;
Машинально, безотчетно
Поднялся он — и, объятья
Всем присущим открывая,
Со слезами молвил: "Братья!"
Но, как будто перепуган
Звуком собственного слова,
Костылем ударил об пол
И упал на место снова;
"Пробудитесь! — возопил он,
Бледный, ужасом объятый: —
Дьявол, дьявол обошел нас!
Это глас его проклятый!..
Каюсь вам, отцы святые!
Льстивой песнью обаянный,
Позабыл я пребыванье
На молитве неустанной —
И вошел в меня нечистый! —
К вам простер мои объятья,
Из меня хотел воскрикнуть:
"Гус невинен". — Горе, братья!.."
Ужаснулося собранье,
Встало с мест своих, и хором
"Да воскреснет Бог" запело
Духовенство всем собором.
И, очистив дух от беса
Покаяньем и проклятьем,
Все упали на колени
Пред серебряным распятьем, —
И, восстав, Иоганна Гуса,
Церкви Божьей во спасенье,
В назиданье христианам,
Осудили на сожженье…
Так святая ревность к вере
Победила ковы ада!
От соборного проклятья
Дьявол вылетел из сада…
Здесь католические иерархи глас Божий, призыв к милосердию, подсознательно спровоцированный пением соловья — Божьей птицы, приняли за дьявольское наваждение. "Золотым дням свободы" они предпочли следование догмату, доброму порыву души — казнь того, чье единственное преступление заключалось в свободомыслии. Кардинал-пустынник из "Приговора" — это предтеча Великого инквизитора в "Братьях Карамазовых".
Майков наделил своего героя верой в свою избранность, в особую близость к Богу в силу многолетнего поста и молитвы в пустыне, благодаря "строгости жизни", верой в свое право карать еретиков смертью; Достоевский, наоборот, заставил Великого инквизитора отказаться от избранничества, от свободы, чуть было не обретенной в пустыне, ради обретения власти над массами — инквизиционными аутодафе и материальными соблазнами, хлебом вместо веры.