Борис Соколов - Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Говорили они о том, что обоим всего было дороже, — о литературе, об искусстве и философии; коснулись наконец религии.
Товарищ был атеист, Достоевский — верующий; оба горячо убежденные, каждый в своем.
— Есть Бог, есть! — закричал, наконец, Достоевский вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светлой Христовой заутрене. Воздух весь загудел и заколыхался.
— И я почувствовал, — рассказывал Федор Михайлович, — что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг Бога и проникнулся им. Да, есть Бог! — закричал я, и больше ничего не помню.
Вы все, здоровые люди, — продолжал он, — и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан нет! Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!
Достоевский проговорил эти последние слова свойственным ему страстным, порывчатым шепотом. Мы все сидели как замагнетизированные, совсем под обаянием его слов. Вдруг, внезапно, нам всем пришла та же мысль: сейчас будет с ним припадок.
Его рот нервно кривился, все лицо передергивало.
Достоевский, вероятно, прочел в наших глазах наше опасение. Он вдруг оборвал свою речь, провел рукой по лицу и зло улыбнулся.
— Не бойтесь, — сказал он, — я всегда знаю наперед, когда это приходит.
Нам стало неловко и совестно, что он угадал нашу мысль, и мы не знали, что сказать. Федор Михайлович скоро ушел от нас после этого и потом рассказывал, что в эту ночь с ним действительно был жестокий припадок».
Характерно, что Иван Карамазов тоже душевно заболевает — но не эпилепсией, а сумасшествием. Предвестником этой душевной болезни и является галлюцинация — разговор с чертом. Достоевскому самому доводилось переживать подобные галлюцинации, которые служили предвестниками эпилептических припадков.
При изображении болезненного состояния и галлюцинаций Ивана Карамазова в главе «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» автор, по собственному признанию, также учитывал мнения врачей, справлялся с медицинской и психиатрической литературой.
В письме соредактору «Русского вестника» Н. А. Любимову от 10 августа 1880 года с пояснениями к главе «Черт. Кошмар Ивана Федоровича» Достоевский сообщал: «Долгом считаю… Вас уведомить, что я давно уже справлялся с мнением докторов (и не одного). Они утверждают, что не только подобные кошмары, но и галюсинации перед „белой горячкой“ возможны. Мой герой, конечно, видит и галюсинации, но смешивает их с своими кошмарами. Тут не только физическая (болезненная) черта, когда человек начинает временами терять различие между реальным и призрачным (что почти с каждым человеком хоть раз в жизни случалось), но и душевная, совпадающая с характером героя: отрицая реальность призрака, он, когда исчез призрак, стоит за его реальность. Мучимый безверием, он (бессознательно) желает в то же время, чтоб призрак был не фантазия, а нечто в самом деле».
То, что Достоевский изобразил кошмар Ивана Федоровича клинически точно, доказывает письмо, полученное писателем 10 декабря 1880 года, уже после окончания «Братьев Карамазовых». Врач А. Ф. Благонравов из Юрьева-Польского признавался: «Из того, что ваш последний роман „Братья Карамазовы“, захватывающий в себя, предрешающий глубину вопросов, в нем поставленных, читается многими в нашей глухой провинции, хотя и под руководством лиц, более способных понимать ваше художественное создание, вы можете заключить, что живущая в провинции молодежь (я разумею чиновников и молодое купеческое поколение, воспитываемое на пустых романах) перестает коснеть в невежестве и мало-помалу умственно развивается — идет вперед.
Едва ли кому-либо, кроме вас, суждено так ярко и так глубоко анализировать душу человека во время различных ее состояний, — изображение же галлюцинации, происшедшей с И. Ф. Карамазовым вследствие сильной душевной напряженности (я пока остановился на этой главе, читая ваш роман понемногу), создано так естественно, так поразительно верно, что, перечитывая несколько раз это место вашего романа, приходишь в восхищение. Об этом обстоятельстве я могу судить поболее других, потому что я медик. Описать форму душевной болезни, известную в науке под именем галлюцинаций, так натурально и вместе так художественно, навряд ли бы сумели наши корифеи психиатрии: Гризингеры, Крафт-Эбинги, Лораны, Сенкеи и т. п., наблюдавшие множество субъектов, страдавших нарушенным психическим строем…» Об эпилепсии Достоевского его корреспондент скорее всего ничего не знал.
Между прочим, Достоевский столь же точно, как и галлюцинации, описал в романе особенности следствия и суда. Неудивительно, поскольку он пользовался советами таких квалифицированных юристов, как А. Ф. Кони и АЛ. Штакеншнейдер. Тем показательнее одна ошибка, которая присутствует в тексте «Братьев Карамазовых». Одна из деталей процесса над Митей Карамазовым является нарушением процессуальных правил, аналогичным допущенному в деле Е. П. Корниловой, о пересмотре которого в 1876 году хлопотал Достоевский. Согласно 693-й статье Устава уголовного судопроизводства 1864 года, врачи Герценштубе и Варвинский не могли быть опрошены одновременно и в качестве свидетелей, и в качестве экспертов. Это нарушение, очевидно, было допущено писателем сознательно, чтобы во втором томе «Карамазовых» появился повод для кассации и пересмотра дела Мити.
Достоевский ответил Благонравову 19 декабря: «Вы верно заключаете, что причину зла я вижу в безверии, но что отрицающий народность отрицает и веру. Именно у нас это так, ибо у нас вся народность основана на христианстве. Слова „крестьянин“, „Русь православная“ — суть коренные наши основы. У нас русский, отрицающий народность (а таких много), есть непременно атеист или равнодушный. Обратно, всякий неверующий или равнодушный решительно не может понять и никогда не поймет ни русского народа, ни русской народности. Самый важный теперь вопрос: как заставить с этим согласиться нашу интеллигенцию? Попробуйте заговорить: или съедят, или сочтут за изменника. Но кому изменника? Им — то есть чему-то носящемуся в воздухе и которому даже имя придумать трудно, потому что они сами не в состоянии придумать, как назвать себя. Или народу изменника? Нет, уж я лучше буду с народом: ибо от него только можно ждать чего-нибудь, а не от интеллигенции русской, народ отрицающей и которая даже не интеллигентна.
Но возрождается и идет новая интеллигенция, та хочет быть с народом. А первый признак неразрывного общения с народом есть уважение и любовь к тому, что народ всею целостию своей любит и уважает более и выше всего, что есть в мире, — то есть своего Бога и свою веру.
Эта новогрядущая интеллигенция русская, кажется, именно теперь начинает подымать голову. Именно, кажется, теперь она потребовалась к общему делу, и она это начинает и сама сознавать… За ту главу „Карамазовых“ (о галлюцинации), которою Вы, врач, так довольны, меня пробовали уже было обозвать ретроградом и изувером, дописавшимся „до чертиков“. Они наивно воображают, что все так и воскликнут: „Как? Достоевский про черта стал писать? Ах, какой он пошляк, ах, как он неразвит!“ Но, кажется, им не удалось! Вас особенно, как врача, благодарю за сообщение Ваше о верности изображенной мною психической болезни этого человека. Мнение эксперта меня поддержит, и согласитесь, что этот человек (Иван Карамазов) при данных обстоятельствах никакой иной галлюсинации не мог видеть, кроме этой. Я эту главу хочу впоследствии, в будущем „Дневнике“, разъяснить сам критически». Скорая и внезапная смерть помешала Достоевскому исполнить это намерение.
Аналогичная мысль о реакции публики на разговор Ивана с чертом встречается и в записной тетради Достоевского 1880–1881 годов: «Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога, — читаем мы здесь. — Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в „Инквизиторе“ и в предшествовавшей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же (фанатик) я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием! Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить!»
Черт рассказывает Ивану: «Что же до исповедальных этих иезуитских будочек, то это воистину самое милое мое развлечение в грустные минуты жизни. Вот тебе еще один случай, совсем уже на днях. Приходит к старику патеру блондиночка, норманочка, лет двадцати, девушка. Красота, телеса, натура — слюнки текут. Нагнулась, шепчет патеру в дырочку свой грех. „Что вы, дочь моя, неужели вы опять уже пали?..“ — восклицает патер. — „О, Sancta Maria, что я слышу: уже не с тем. Но доколе же это продолжится, и как вам это не стыдно!“ „Ah mon pere, — отвечает грешница, вся в покаянных слезах. — Са lui fait tant de plaisir et a moi si peu de peine!“ (Это доставляет им такое удовольствие, а мне так мало стоит! — франц.) Ну, представь себе такой ответ! Тут уж и я отступился: это крик самой природы, это, если хочешь, лучше самой невинности! Я тут же отпустил ей грех и повернулся было идти, но тотчас же принужден был и воротиться: слышу, патер в дырочку ей назначает вечером свидание, — а ведь старик — кремень, и вот пал в одно мгновение! Природа-то, правда-то природы взяла свое!»