Владимир Кантор - В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики
Этот же экономист Целлариус говорит о том, что у каждого человека должна быть своя «средняя цена», и что вот «он не знает, как у других, но у него она останется прежней при любом режиме». Речь идёт, разумеется, о наличии реальных знаний, профессиональных навыков, умении работать: это и есть средняя цена. И справедливость его слов герои очень даже чувствуют. Мелик изливается Вирхову: «Всё как в вату… Всё глохнет, любое усилие… Я не могу, так нельзя жить. Надо уезжать отсюда… А что дальше?! Там-то мы тоже никому не нужны! Слыхал, как Целлариус сказал вчера? — спросил Мелик. — «Средняя цена, средняя цена!» Это точно, между прочим. У него есть она, а у нас её нету». Отсутствие этой средней цены приводит Хазина к слому и покаянию в КГБ, а Мелика — к трактату об оправдании Иуды. В пьяном бреду Мелику кажется, что он подписывает «сатанинский договор». Ему нечего противопоставить миру сему. Даже христианство. И стоит посмотреть, каково оно — «в исполнении» героев романа. Ибо именно в их время готовилось общественное сознание к сегодняшнему «всеобщему интересу» к христианству, принявшему почти что характер государственной службы. Но вот беда: в этом интересе, который виден во всех телепередачах и газетах, можно углядеть желание морального воспитания, соображения просветительские, государственные, которые влекут за собой карьерные, даже полицейские и военные (институт полковых священников). Не видно одного: религиозности. И здесь «левые» не очень-то отличаются от «правых». Как в диалоге героев Достоевского: «Я верую в Россию, я верую в её православие…» «А в Бога? В Бога?» «Я… я буду веровать в Бога». Героиня романа «Наследство» робко произносит: «Сейчас, кого ни спроси, обязательно будет богослов или специалист по делам Русской Церкви. Этого всегда так ждали, на это так надеялись, и вот сейчас, когда это происходит, видно, как это ужасно! Это так быстро стало модой, стало так доступно… как бы уже и неприлично: интеллигентный человек и не… Конечно, грех так говорить, но ведь это так?» Писатель угадал тенденцию, которая в наши дни из моды стала уже поветрием: вчерашние марксисты и истовые члены партии наперегонки бросились креститься, гордиться православным прошлым и цитировать религиозных русских мыслителей. Ну, а в романе? Мечется Мелик, пытаясь через рукоположение устроиться в жизни, составив себе из религиозности политический капитал. Набивает свою утробу апеллирующий к «почве» отец Алексей. Занимается культуртрегерством отец Владимир, видящий в христианстве терапевтическое средство лечения человечества. Один отец Иван Кузнецов, — герой «эмигрантских глав», — пробравшийся с Запада в сталинскую Россию, служитель катакомбной церкви, безусловно верит в Бога. Но он и не по моде, он герой противостояния, крест несёт, он одинок.
Про Кормера уже говорят, что он религиозный писатель, автор религиозного романа. Думаю, это не так. Если и религиозный, то скептик, наподобие Вольтера, о котором Белинский замечал, что нормы христианства у него в крови. Как писал Чаадаев: «Последствия христианства можно не признавать только в России. На Западе все — христиане, не подозревая этого, и никто не ощущает отсутствия христианской идеи»{409}. В романе нарисован наш обезбоженный мир, где даже носители веры — тщеславны и суетны, больше думают о своём преуспеянии в разных областях жизни, нежели о духовном. Кормер написал роман с точки зрения человека, воспитанного тысячелетней христианской культурой, которому поэтому не надо истово креститься на красный угол, где чехарда: то портрет Ленина, то икона.
В ранних редакциях романа был эпиграф: «Се, оставляется вам дом ваш пуст. Ибо сказываю вам: не увидите Меня отныне доколе не воскликнете: «благословен Грядый во имя Господне!» (Матф. 23, 38-39). Воскликнуть этого никто из героев не сумел. Дом наш остаётся пуст. И вечная справедливость пасхального воскресенья, которым заканчивается роман, воскресенья, вознёсшего Христа на небеса, нисколько не исключает шутовского хоровода и шабаша на Земле. И под прикрытием Пасхи Хазин говорит о необходимости контакта с КГБ («Они не так глупы»); в алтаре героям чудится Мелик, недавно подписавший «договор с дьяволом»; заезжий иностранец собирается оформить брак с Таней, чтоб она могла выехать за наследством и т. п. Вот такое жестокое знание о мире предлагает нам писатель.
И хотя оно тяжело, болезненно, трагично, оно необходимо. Все «лжи» и «правды» нашего прошлого мы несём в себе. Духовно независимый человек должен их видеть и понимать, чтобы противостоять роевому, антиличностному сознанию. Русская классическая литература помимо жестокого и неприукрашенного изображения действительности оставила нам в наследство идею свободы. Но принять это наследство может только человек, преодолевший в себе раба. Кормер, на мой взгляд, следует в своём творчестве лучшим традициям, ибо глядит на мир глазами свободного человека. Что же в романе противостоит нашей чудовищной, запутавшейся в идеологических догмах реальности? Да сам роман, его свободное, незамутнённое никаким идолопоклонством слово. Продолжая игру с понятием, вынесенным в заглавие романа, хочу сказать, что писатель Владимир Кормер оставил нам наследство, от которого мы станем богаче, если сумеем его освоить.
О ТРАДИЦИИ НИГИЛИЗМА В РОССИИ
1. Тоска по отеческому наследству
Говорят, что русские европейцы отрицают национальные традиции. Так ли это? Да и мыслимо ли вообще отказаться от традиции? Вопрос в ином — как её понимать и как к ней относиться.
Начнём с тяжких размышлений Чаадаева:
«Мы же, явившись на свет, как незаконнорождённые дети, лишённые наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из наставлений, вынесенных до нашего существования. Каждому из нас приходится самому искать путей для возобновления связи с нитью, оборванной в родной семье»{410}.
Называемый западником Чаадаев, на мой взгляд, обожал — и безмерно — Россию. Россия — это он сам. Не случайно его постоянное «мы». А себя можно и критиковать. Поэтому, похоже, именно он выразил умонастроение тех русских мыслителей и поэтов, что тосковали по отеческому наследству. Такая критическая, болезненная, взыскующая тоска, заметил как-то Достоевский есть показатель высокого духа. Но почему отеческого наследства взыскует — западник?
Да потому, что Запад для русских явился образцом цивилизации, развивающейся преемственно, от отцов к детям. Этой-то последовательности и не хватало Чаадаеву в России. Замечу, что его духовный воспитанник — великий русский поэт Пушкин («наше — всё») нашёл и обозначил российскую преемственность: от Петра Великого, «кем наша двигнулась земля». Пётр стал точкой отсчёта в обе стороны по временной оси координат.
С ним пришло в Россию два понятия — «до» и «после», то есть история.
После Петра самодержавие приобретает характерные черты европейского абсолютизма, что так раздражало русских консерваторов. На Западе дворянство, поставившее над собой и монархом идею закона и блага страны, приобрело независимость и личное достоинство, которые защищались преодолевавшим бывший феодальный произвол законом, а стало быть, могли наследоваться. После Петра аналогичный процесс начался и в России. Скажем, в послепетровский период ушедшее угрюмое и бесправное боярское местничество превратилось в элемент дворянской родословной, стало поводом к развитию дворянской чести, аргументом в пользу сословной и частной независимости.
Во всяком случае, Пушкин с гордостью говорил о себе: «Бояр старинных я потомок».
Относясь иронически к «дряхлеющим родам», выше ставя своё личное, «мещанское», достоинство, он, тем не менее, принял это «боярское» наследство. Влияние западной идеи преемственности сказалось в России к концу XVIII века в поисках собственного культурного прошлого: собирание летописей, былин, народных песен и т. п.
2. Традиция жизни без наследства
Но понятие традиции не равно понятию наследства. Была в России непривычка к наследству. К его хранению, передаче, получению. Факт, зафиксированный русской поэзией, писавшей не раз о «горькой насмешке обманутого сына над промотавшимся отцом». Поэтому пришедший с Запада материализм оборотился в России нигилизмом, ибо именно нигилизм отвечал у нас мощной многосотлетней почвенной традиции. Традиции жизни без наследства.
Иные русские мыслители видели в таком положении дел преимущество России, показывающее её молодость, её предназначение начать новую страницу истории. Нету прошлого, нету наследства — и не надо! Причём многое из прошлого хотелось бы и самим вычеркнуть, чтоб его как бы и не было. На такой позиции вырастало и стояло русское революционерство леворадикального толка, начало которого я вижу в Бакунине и Герцене, писавшем в своём трактате «О развитии революционных идей в России»: