KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Научные и научно-популярные книги » Филология » Ирина Паперно - Советский опыт, автобиографическое письмо и историческое сознание: Гинзбург, Герцен, Гегель

Ирина Паперно - Советский опыт, автобиографическое письмо и историческое сознание: Гинзбург, Герцен, Гегель

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Ирина Паперно, "Советский опыт, автобиографическое письмо и историческое сознание: Гинзбург, Герцен, Гегель" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко, заслоняет его!» (на минуту).

Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…» [49]

Едва ли можно найти лучшую иллюстрацию, непосредственно из 1930‑х годов, к тезису Лидии Гинзбург о «завороженности». Заметьте, что речь здесь идет об опыте rendez–vous с властью, разделенном с другим — в данном случае с Пастернаком.

Мне кажется знаменательным, что другая такая встреча со Сталиным, описанная в дневнике писателя, оказалась связана с «Былым и думами». Из дневника Всеволода Иванова:

[13 января 1943] «В книге «Былое и думы» (должно быть, вложил, когда читал) нашел программу художественной части траурного вечера, посвященного 11‑й годовщине смерти В. И. Ленина (1935 год), программа как программа. Но на полях ее мои записи. Сколько помнится, я сидел в крайней ложе, впереди (как всегда, пришел рано) и на перилах ложи записывал. Мне, видимо, хотелось сделать словесный портрет Сталина, внешний вид его на заседании. Переписываю с программки (все равно утонет где–нибудь): «Сталин, перед тем как встать или идти, раскачивается из стороны в сторону. Меняет часто, тоже сначала раскачиваясь, позу. Сидит, широко расставив ноги и положив руку на колено, отчего рука его кажется очень длинной. Если надо поглядеть вверх, то шею отгибает с трудом. Рука, словно не вмещается за борт тужурки, и он всовывает туда, несколько торопясь, только пальцы. Сидеть и слушать спокойно не может, и это знают, поэтому с ним кто–нибудь постоянно говорит, подходит то один, то другой… На докладчика ни разу не взглянул. Садятся к нему не на соседний стул, а через стул, словно рядом с ним сидит кто–то невидимый»”[50].

Вернемся к дневнику Корнея Чуковского. Знаменательна реакция, которую вызвала эта запись, когда в 1990‑е годы этот интимный момент в жизни Чуковского и Пастернака стал достоянием читателей. В 1995 году Эмма Герштейн процитировала запись из чужого дневника в своем мемуарном очерке об отношениях поэта с властью [51]. (Ее интересовал не столько Чуковский, сколько Пастернак.) Через несколько лет (в 1998 году), перепечатывая этот очерк в книге мемуаров, Герштейн включила отклик читателя:

«В дружеском письме ко мне Татьяна Максимовна <Литвинова> <…> продолжает: «Когда я в дневнике К<орнея> И<вановича> читала об их (т. е. Чуковского и Пастернака. — Э. Г.) искренней любви к «вурдалаку», я подумала — ведь это истерика. И еще, что подо всем этим все же был и страх — «страх Божий». Сужу по себе, по своему впечатлению, когда — единственный раз слышала и видела Сталина, выступавшего на съезде (1936?) по поводу конституции. Я его обожала! Власть — всевластность — желание броситься под колесницу Джаггернаута. Отец, Бог — полюби меня!»” [52]

Литвинова здесь переписывает опыт Чуковского и Пастернака, а также свой собственный, с позиции конца советской эпохи. В ее письме имеется и (имплицитное) объяснение загадки завороженности властью — в метафоре колесницы Джаггернаута.

Образ колесницы Джаггернаута, давящей человека своими колесами, упомянутый Гегелем в «Лекциях по философии истории», вошел в языковой обиход после того, как Маркс в «Капитале» превратил его в символ исторического процесса (для Маркса Джаггернаут истории — капитализм). Герцен использовал этот образ в «Письмах из Франции и Италии»; там Джаггернаут — это народные массы. Процитирую эти слова так, как они представлены в хрестоматии цитат из Герцена, составленной в 1923 году под редакцией Иванова — Разумника в целях использовать Герцена–революционера как «современника» и «нашего попутчика»: «Народы, массы, это — стихии, океаниды; их путь — путь природы <…> ринутые в движение, они неотразимо увлекают с собою или давят все, что попало на дороге, хотя бы оно было хорошо. Они идут как известный индийский кумир: все встречные бросаются под его колесницу, и первые раздавленные бывают усерднейшие поклонники идола» [53]. В конце советской эпохи образ Джаггернаута также используется, приспособленный к нуждам момента и контекста. Например, Бенедикт Сарнов в 2000 году назвал главу из мемуаров — о том, как студентом в 1930‑е годы он влюбился в вождя, — «Колесница Джаггернаута» [54]. В записной книжке Ахматовой имеется запись сна (в декабре 1965 года): она видела «взбесившегося Джерринаута», который гонится за ней «с чудовищным искаженным лицом <…> и нет от него спасенья» [55]. Я думаю, что это сон об истории.

Между тем не только те, чьи встречи со Сталиным были случайны или воображаемы, писали о нем в историософском ключе с использованием таких метафорических конструкций. В своих мемуарах Светлана Аллилуева писала о днях смерти Сталина (которые она якобы «провела в доме отца, глядя, как он умирает») как о «конце эпохи». Хотя автор и оговаривается, что «мое дело не эпоха, а человек», мемуары дочери Сталина заканчиваются обращением к истории в гегельянско–марксистском ключе. Светлана Аллилуева пишет о тех, «кто добивался <…> чтобы быстрее, быстрее, быстрее крутилось колесо Времени и Прогресса» (это о терроре), и надеется на «Суд истории» [56]. Образ колеса времени и прогресса стал знаменит благодаря «Коммунистическому манифесту» Маркса. (Суд истории — тоже гегелевская метафора; и к ней прибегают многие советские мемуаристы [57].) Как и другие мемуаристы советской эпохи, Светлана Аллилуева связана профессией с историей и литературой: историк по образованию, она написала диссертацию об историческом романе.

8

Обратимся же и к самому Гегелю и его «Феноменологии духа» — к философскому обоснованию обретения личной идентичности, или субъективности, через историческое сознание, знаком которого является «йенская встреча». В ХХ веке гегельянское представление об истории, отождествляемой с властью как воплощением истории, в максимальной степени было развито французским философом и политическим деятелем, известным под именем Alexandre KojПve, — он тоже оказался среди завороженных Гегелем и Сталиным. KojПve, или Кожевников (родившийся в Москве в 1902 году), прославился как «русский эмигрант, который представил французам Гегеля», чем, по мнению сегодняшних историков, изменил европейский интеллектуальный ландшафт ХХ столетия [58]. Произошло это через посредство слушателей его семинара о «Феноменологии духа» в Гcole des hautes Гtudes в 1933–1939 годах. Этот семинар посещали Раймон Арон, Жорж Батай, Андре Бретон, Эрик Вейль, Жан Ипполит, Жак Лакан, Морис Мерло — Понти и другие — то есть, среди прочих, будущая левая интеллигенция Парижа. Предложив прочтение «Феноменологии…» сквозь призму Маркса, Ницше, Хайдеггера, Гуссерля, а также В. Соловьева и Достоевского (о чем он слушателей специально не предупреждал), Кожев создал «текст Гегеля в его современной жизни» или «антропологию исторического опыта» [59].

В декабре 1937 года Кожев (тогда бедный профессор) получил приглашение прочесть лекцию на открытии CollПge de Sociologie, созданного для культивирования и пропаганды новой дисциплины, «сакральной социологии», потребность в которой ощущалась как все более насущная в момент международного кризиса. Опубликована эта лекция была лишь в 1979 году, по конспекту одного из ее тогдашних слушателей, Роже Кайуа. Согласно воспоминаниям Кайуа, «эта лекция нас ошеломила, и интеллектуальной силой Кожева, и его выводами <…> Помните, Гегель говорит о всаднике, который являет собой конец Истории и философии. Для Гегеля этим человеком был Наполеон. Так! В этот день Кожев сообщил нам, что Гегель был прав, но он ошибся веком: человек в конце истории — это не Наполеон, а Сталин» [60].

Из конспекта лекции явствует, что Кожев совместил «Феноменологию духа» с письмом из Йены 1806 года, прочитал «Феноменологию…» в свете биографического эпизода, описанного в знаменитом письме Гегеля, и интерпретировал встречу в Йене в категориях диалектики субъективности, разработанной в «Феноменологии…». Таким образом, метафизика субъективности обращается здесь в психологию исторического опыта конкретной личности. (Это то, против чего предостерегал Гегель и чем были заняты русские гегельянцы в 1830‑е и 1840‑е годы [61].) При этом, рассуждая о конфронтации Наполеона и Гегеля, Кожев — как и Герцен — проявляет интерес не столько к правителю, сколько к мыслителю (он использует слово «интеллектуал»).

В своей лекции Кожев сосредоточился на последнем параграфе Главы VI «Дух», в котором развитие самосознания достигает кульминации: дух, или истинное «я», обладающее самосознанием и наличным бытием, возвышается до всеобщности в примирении, которое есть абсолютный дух. Как и в других лекциях и публикациях, Кожев усматривает здесь аналогию с реальным историческим процессом — намек на государство Наполеона, как завершающее Французскую революцию и историю человечества в целом. Слушателям Коллежа социологии он предложил не только аллегорическое, но и биографическое чтение этого «темного» места Гегеля. Совмещая абстрактный дискурс диалектики субъективности с письмом Гегеля о встрече с Наполеоном на улице Йены, а также с более поздней гегелевской философией истории и философией государства, Кожев приходит к следующему выводу:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*