Владимир Кантор - В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики
Вообще, надо сказать, любая идиллия несёт в себе некий элемент утопизма (хорошо бы, чтоб так было: это и Вергилий, и Гораций, и Лонг). Всё время ясна авторская точка отсчёта: так на самом деле не бывает. «Пространственный мирок» идиллии, замечает Бахтин, «ограничен и довлеет себе, не связан существенно с другими местами, с остальным миром»{353}. Но умиляться подобной ограниченностью возможно, когда где-то рядом есть распахнутые ворота в большой мир, который страшит. Сам собой такой мирок умиляться не может, ибо не имеет меры для сравнения, для самооценки. С окончательным утверждением в европейской культуре исторического вектора развития, после великих географических открытий, распахнувших культуру не только во времени, но и в пространстве, в изображении идиллических героев (как гётевских Филемона и Бавкиды, так и гоголевских старосветских помещиков) начинает господствовать иронический взгляд: умиляясь, художник показывал внежизненность, бесплодие (и гётевские, и гоголевские старички не имеют детей), умирание идиллии.
Гончаров идёт дальше, его Обломовка не просто свидетельствует «о крушении и ломке идиллического мировоззрения и психологии»{354}, она исходно создавалась как сатира на идиллию. (Заметим, забегая вперёд, что разрушение идиллии всегда чревато трагическим конфликтом: классический пример — «Вертер» Гёте, «Векфильдский священник» Голдсмита, «Сон смешного человека» Достоевского).
Чуткий Ап. Григорьев первым отметил это, но в силу почвеннических своих пристрастий осудил такой подход: «Для чего же поднят весь этот мир, для чего объективно изображён он с его настоящим и с его преданиями? Для того, чтоб наругаться над ним… »{355} Чтобы понять принцип изображения Гончаровым обломовской идиллии, необходим хотя бы быстрый взгляд на контекст проблем, стоявших перед русской культурой. Надо сказать, что задумана и написана Обломовка в николаевский период, когда Россию снова насильственно попытались отгородить от развивающейся Европы с её буржуазным прогрессом и революциями. Замирание социальной и духовной жизни болезненно ощущалось всеми людьми мысли. Символика понятий «Некрополис», «Мёртвые души», «Мёртвый дом» — не случайна для этого времени. Изоляция от мира превращала страну в стоячее болото, вела к стагнации, застою, умиранию. Как африканские дикари, затерянные в неприступных джунглях, обломовцы «слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них как для древних, тёмный мир, неизвестные страны, населённые чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, всё оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю».
С позиций человека живого, пытавшегося преодолеть засыпание — умирание своей культуры, рисовал Гончаров (как Гоголь, как Чаадаев) окружавшую его действительность. «Сон Обломова» требует подробнейшего культурологического анализа, настолько богат он глубинным пониманием архетипических явлений, отсылками к современности, литературными аллюзиями. Основные характеристики Обломовки: «сон, вечная тишина вялой жизни и отсутствие движения». Но, быть может, Гончаров одобряет это? Скорее всего не одобряет, настолько резко оценочно окрашена речь писателя. Приведём другое его определение: «Это был какой-то всепоглощающий, ничем непобедимый сон, истинное подобие смерти». Отношение к оппозиции «жизнь — смерть», любого не патологически ориентированного на некрофилию человека однозначно. Начиная с Христа, смертью смерть поправшего и обещавшего жизнь вечную, мировая культура преодолевает языческое упоение смертью, культ мёртвых, презрение к человеческой жизни. В русской культуре в те же годы прозвучали слова Чернышевского, что «прекрасное есть жизнь», слова, вписавшие интеллектуальную Россию в эту мировую традицию. В Обломовке не знали ни цены жизни, ни цены времени, ни цены Человеку: «Жизнь, как покойная река, текла мимо их… Понимали её не иначе, как идеалом покоя и бездействия… «Вот день-то и прошёл, и слава Богу!» — говорили обломовцы, ложась в постель и осеняя себя крестным знамением… Они с бьющимся от волнения сердцем ожидали обряда, пира, церемонии, а потом, окрестив, женив или похоронив человека, забывали самого человека и его судьбу и погружались в обычную апатию, из которой выводил их новый такой же случай — именины, свадьба и т. п…. Одни лица уступают место другим, дети становятся юношами и вместе с тем женихами, женятся, производят подобных себе — и так жизнь по этой программе тянется беспрерывной однообразной тканью, незаметно обрываясь у самой могилы» (Курсив мой — В. К.).
Разумеется, мне могут возразить, апеллируя к русской классической критике, что негоже нападать на Обломовку, ибо, в ней сказались отеческие преданья, легенды и сказки, были и бывальщины, выразилась суть народного поэтического мировоззрения.
Именно об этом сказал ещё в прошлом веке А. В. Дружинин: «В том-то и заслуга романиста, что он крепко сцепил все корни обломовщины с почвой народной жизни и поэзии — проявил нам её мирные и незлобные стороны, не скрыв ни одного из её недостатков»{356}. Но если Дружинин говорил ещё о недостатках, то впоследствии этой связи обломовщины «с почвой народной жизни и поэзии» оказалось достаточно, чтобы оправдать и воспеть Обломовку. Любопытно, однако, что подобные адепты народной поэзии забывали, что народная поэзия не самохвальна, в ней много сатиры на реальные недостатки самого народа. Воспевая богатырей, былина может подчеркнуть жадность Алёши Поповича, нерасторопность, а порой и робость Добрыни Никитича и т. п. Гончаров в этом смысле следовал самокритическому духу народной поэзии.
Вот как изображает писатель народные предания в трактовке обломовцев: «Там есть и добрая волшебница, являющаяся у нас иногда в виде щуки, которая изберёт себе какого-нибудь любимца, тихого, безобидного, другими словами какого-нибудь лентяя, которого все обижают, да и осыпает его, ни с того ни с сего, разным добром, а он знай кушает себе да наряжается в готовое платье, а потом женится на какой-нибудь неслыханной красавице, Милитрисе Кирбитьевне… Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших предков, а может быть, ещё и на нас самих» (Курсив мой — В. К.). Для Гончарова это сатира, и он усиливает её, показывая как дурно влияло это мировосприятие на образ мыслей, на сознание ребёнка, определяя его будущую жизнь: «Его всё тянет в ту сторону, где только и знают, что гуляют, где нет забот и печалей; у него навсегда остаётся расположение полежать на печи, походить в готовом, незаработанном платье и поесть на счёт доброй волшебницы». Соответственно выстраивается паразитическая психология, да и какая ещё может быть, если обломовцы «сносили труд как наказание, наложенное ещё на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда от него избавлялись, находя это возможным и должным». Таковы были оковы, наложенные на любого человека, который вознамерился бы стать деятелем. Рассказывающиеся легенды о богатырях не всегда означают богатырство в современной жизни. Для того чтобы совершить богатырское деяние, будущему герою надо было бы, прежде всего, выдержать бой с Обломовкой, укоренившейся в его душе.
* * *
Кто же мог выйти из такой Обломовки? Да тот, кто вышел: Обломов Илья Ильич. Говорят, он мечтатель, что доброта его сердца постоянно подчёркивается Гончаровым, что злого дела он в жизни своей не сделал, но ведь об этом-то и к_р_и_ч_и_т Гончаров, что благородный человек задавлен, загублен воспитанием и образом жизни. Сам герой «болезненно чувствовал, что в нём зарыто, как в могиле (Курсив мой — В. К.), какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы… Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесённые ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжёлую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения… » Устами Штольца Гончаров довольно ясно говорит, что не Обломов виноват с его прекрасной душой, а обломовщина…
Богатая натура у Ильи Ильича, потенций много, а сидение сиднем тридцать лет и три года («Это был человек лет тридцати двух-трёх от роду», — сообщается об Обломове в самом начале романа) невольно приводит на ум богатыря Илью Муромца. На это обратил внимание ещё Ю. Айхенвальд: «Порывы своего героя автор оставил в стороне; Илья Муромец, который есть в Илье Обломове, описан больше в том периоде, когда он сиднем сидит, чем когда он совершает подвиги духа»{357}. И в самом деле, в повадках, жизнеповедении, отношении к людям у Ильи Муромца и Ильи Обломова есть схожие черты: доброта, благость, незлобивость. За три года до публикации романа в «Русской беседе» (1856, № 4) была опубликована статья Константина Аксакова «Богатыри времён великого князя Владимира по русским песням». В ней он так характеризовал Илью Муромца: «В нём нет удальства. Все подвиги его степенны, и всё в нём степенно: это тихая, непобедимая сила. Он не кровожаден, не любит убивать и, где можно, уклоняется даже от нанесения удара. Спокойствие нигде его не оставляет; внутренняя тишина духа выражается и во внешнем образе, во всех его речах и движениях… Илья Муромец пользуется общеизвестностью больше всех других богатырей. Полный неодолимой силы и непобедимой благости, он, по нашему мнению, представитель, живой образ русского народа»{358}. Не будем гадать, знал ли Гончаров аксаковскую трактовку (тем более что «Сон Обломова» опубликован раньше статьи Аксакова), но то, что при создании образа Илюши Обломова образы древних богатырей волновали его творческое воображение, несомненно, ибо это один из сюжетов, который сообщает няня ребёнку, маленькому Илюше, формируя его детское сознание: «Она повествует ему о подвигах наших: Ахиллов и Улиссов, об удали Ильи Муромца, Добрыни Никитича, о Полкане-богатыре, о Колечище прохожем, о том, как они странствовали по Руси, побивали несметные полчища басурман, как состязались в том, кто одним духом выпьет чару зелена вина и не крякнет». Гончаров слегка иронизирует, но вместе с тем ясно сообщает, что няня «влагала в детскую память и воображению Илиаду русской жизни», иными словами, у нас есть основание для параллели: Илья Муромец — Илья Обломов. Укажем хотя бы на имя — Илья, достаточно редкое для литературного героя. Оба сидят сиднем до тридцати трёх лет, когда с ними начинают происходить некие события. К Илье Муромцу являются калики «перехожие-переброжие», исцеляют его, наделяя силой, и он, явившись ко двору великого князя Владимира, затем отправляется странствовать, совершать подвиги. К Илье Обломову, уже обалдевшему от своего лежания на постели (будто на печи), является старый друг Андрей Штольц, тоже путешествующий по всему миру, ставит Илью на ноги, везёт ко двору (невеликого князя, разумеется) Ольги Ильинской, где, наподобие скорее не богатыря, а рыцаря, Илья Ильич совершает «подвиги» в честь дамы: не лежит после обеда, ездит с Ольгой в театр, читает книги и пересказывает их ей.