Александр Лавров - Русские символисты: этюды и разыскания
Вступая в литературу, Ремизов еще не вполне обрел и осознал себя как творческая индивидуальность; наибольшие надежды он возлагал на те писательские опыты, в которых был и наиболее уязвим. Не поддаются полному учету предпринятые им с различных языков многочисленные переводы, которым он — чаще всего тщетно — пробивал дорогу в печать; профессиональным требованиям эти плоды его труда, отнимавшие немало времени и сил, как правило, не удовлетворяли. «Переводчика из него не вышло, — заключает Н. В. Кодрянская. — Он заметил, что чем больше трудится над переводом, тем больше вносит своего, глушит оригинал своим голосом»[374]. Если в переводах было слишком много самого Ремизова, то его ранние оригинальные вещи страдали изобилием заемного, наносного, несмотря на все стремление писать сугубо индивидуальным «ладом». В первую очередь это относится к стихотворениям и поэмам, написанным ритмической прозой, в которых более всего заметно воздействие Станислава Пшибышевского, ставшего кумиром Ремизова в вологодский период его жизни и образцом в собственных литературных опытах. Творчество польского модерниста, пользовавшееся в России в 1900-е гг. чрезвычайно широкой популярностью[375], было не свободно от примет вульгарного, расхожего декадентства, от выспренности и ложной многозначительности, нарочитой усложненности образных ассоциаций, и все эти особенности писательской палитры Пшибышевского характерны в полной мере для раннего Ремизова, заключая в себе, по единодушному мнению писателей и критиков, наиболее ущербную сторону его произведений[376]. Вынесенное Ремизовым в ходе мучительных, трагических столкновений с действительностью представление о жизни как о кошмаре, алогичном бреде и ужасе, терзающем человека, побуждало прибегать и к соответствующим средствам художественного выражения: стихотворения и поэмы в прозе Ремизова представляют собой по большей части стихийный, неорганизованный поток эмоций, как бы несущийся по собственной воле, движимый внутренней энергией, без учета художественно-композиционной логики и привычных законов восприятия.
Показательный образец «лирического» стиля раннего Ремизова — этюд, навеянный впечатлениями от врубелевского «Демона» (картины Врубеля «Демон поверженный» и «Демон сидящий» экспонировались в Москве на художественной выставке «Мира Искусства», открытой 16 ноября 1902 г.)[377]. Потрясенный врубелевским образом и выраженной в нем трагедией человеческого духа, Ремизов попытался воссоздать в словесной форме некий эмоциональный и смысловой эквивалент миру врубелевских красок, каким он его чувствовал и понимал. Собственная боль и подлинные переживания пробиваются здесь у Ремизова сквозь толщу надрывно-экспрессивной фразеологии, заимствованной у Пшибышевского. Литературные опыты подобного рода либо остались в рукописи, либо затеряны в периодике начала века, сам автор если и печатал их впоследствии, то в кардинально переработанном виде, поэтому, чтобы отчетливее представить себе доминирующую стилевую манеру Ремизова в начальный период его творчества, приведем «Демона» целиком[378].
Демон (к картине Врубеля) Ночь волнистою, темною, душною грудью мира коснулась,
лики земные дыханием тусклым покрыла.
Здания спящие, башни зорко-томящихся тюрем, дворцов
и скитов безгрезною, бледною тишью завеяны.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего.
Оно бьется, оно рвется, оно стонет.
Не услышат…
В оковах забот люди застыли, в кошмарах задыхаясь нужды, нищеты.
И ржавое звяканье тесных молитв завистливых
скорбно ползет дымом ненастным по крышам.
А судьба могилы уж роет и люльки готовит и золото
сыплет и золото грабит.
Не услышат, не пронзятся стуком сердца моего.
Оно бьется, оно рвется, оно стонет.
Не услышат…
Полночь прошла.
Изнемогая в предутреннем свете, время устало несется.
Мне же, незримому здесь в этот час, жутко и холодно,
жутко и холодно.
Отчего не могу я молиться родному и равному, но из царства иного?
Царство мое — одиночество — одиночнее, глубже.
Люди и дети и звери мимо проходят, мимо с проклятьем и страхом.
Я в волны бросится, в волны речные, земные.
Ты мне скажи, ты не забыла, ты сохранила
образ мой странный и зов мой, зов в поцелуе?
Да, сохранила, я знаю…
И ушла с плачем глухим в смелом сердце своем.
А мое разрывалось…
Так в страсти, любви к страсти, любви прикасаясь, — я
отравляю.
Даже и тут одинок: слышу тоску и измену и холод
в редких и долгих лобзаньях.
А сердце мое разрывалось.
Алые ризы утренних зорь загорелись.
И черные волны морей в пурпурных гребнях затлелись.
Устами прильнули вы, люди, к седым пескам
пустынь своих повседневных,
ищете звонких ключей в камнях стальных,
в мечты облекаетесь в мутные, блёклые!
У меня есть песни!
Хоры песен истомленных, пышных я несу в тайне, молча!
Ливнем звуков мир кроплю!
Слышите голос мой — кипение слёзное?..
Затаились, молчите в заботах, в невзгодах.
Алые ризы утренних зорь кровью оделись.
Царство мое — одиночество — еще углубилось,
словно золото облачных перьев крепкою бронью
заставило путь между мною и вами.
Так вечно, всю мою жизнь…
А кто-то живет, мечтая, надеясь и здесь и на небе!
Так вечно, всю мою жизнь,
вечно желать безответным желаньем,
скорбь глодать и томиться.
Власть и тоска!
Тоска беспросветная, горькая
и одинокая…
Именно в произведениях «исключительной формы», подобных «Демону», Ремизов, начиная литературный путь, усматривал наиболее значительные свои творческие достижения. Однако его ритмизованные поэмы и стихотворения в прозе отвергались не только «традиционными», но и модернистскими изданиями; ремизовские опыты подобного рода отпугивали своим надрывным пафосом, «чрезмерностью» художественных красок, им предпочитали «беллетристические» миниатюры писателя — ростки его позднейшего зрелого творчества[379]. Брюсов, при всей своей принципиальной установке на модернизм, в том числе и на модернистские «крайности», также относился достаточно настороженно к «лирическим» произведениям Ремизова; их косвенная оценка заключена в его кратком отзыве о ремизовском рассказе «Медведюшка», помещенном в «Новом Пути»: «Ремизов <…> читаемее, чем обычно. Но все же трудно…» [380].
Думается, что «нечитаемость» поэм и стихотворений Ремизова заключалась для Брюсова не только в сумбурности их содержания и нечеткости формально-композиционного рисунка, но и в определенной идейно-эстетической тональности. Ранний Ремизов мог бы стать для Брюсова полноправным и ценимым литературным сподвижником в пору издания сборников «Русские символисты»; внутренний пафос ремизовских лирических медитаций был вполне созвучен настроениям, которые воплотились в брюсовских стихотворениях середины 1890-х гг.:
Друзья! Мы спустились до края!
Стоим над разверзнутой бездной —
Мы, путники ночи беззвездной,
Искатели смутного рая.
Однако в начале века Брюсов ставил уже совсем иные литературные задачи, горизонты его творчества раздвинулись, поэтическое мировидение обогатилось и усложнилось. В такой ситуации индивидуалистический пессимизм и декадентская аффектация, невнятные «надмирные» томления и натуралистические детали, сигнализирующие о «демонических» началах бытия, которые сказывались в его произведениях 1890-х гг. и которыми в избытке были насыщены ремизовские опыты, заключали в себе для Брюсова уже известный анахронизм. Брюсов напечатал в «Весах» в 1904–1905 гг. несколько корреспонденций Ремизова, однако риторика в духе провинциального декаданса, которой не избежал писатель в статье о деятельности «Товарищества новой драмы», рассуждая о миссии модернистского театра («…назначением его должно быть изображение той борьбы и томлений и тех ужасных криков, что горячими потоками необузданно с шумом погибающих водопадов, сокровенно с грозовым затишьем молитвы, от отчаяния изнывающей, выбиваются из груди человеческой, живут и плавят и точат сердце человеческое, придавленное всею тяжестью повседневной жизни», и т. д.[382]), не могла его не покоробить, несмотря на все сочувствие основному пафосу ремизовского выступления. Новая корреспонденция Ремизова на ту же тему, представленная им в «Весы», в журнале не появилась[383]. После переезда Ремизова в начале 1905 г. в Петербург даже эпизодические его выступления в «Весах» на долгое время прекратились. Брюсов отрицательно расценил роман Ремизова «Пруд» в его первопечатной редакции, публиковавшейся в 1905 г. в журнале «Вопросы Жизни». «Как плохи романы Ремизова и Сологуба!» — восклицал он в письме к жене от 23 июля 1905 г.[384]. Если отношение Брюсова к сологубовскому «Мелкому бесу» в данном случае может вызвать недоумение, то оценка романа «Пруд», представлявшего собой квинтэссенцию ремизовского повествовательного стиля в ранний период творчества писателя, не является неожиданной.