Елена Андрущенко - Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского
В третьем действии в диалог Павла с Паленом вводится рассказ императора о его сне:
«Павел. А мне хуже снилось: будто бы кафтан парчовый натягивают, узкий-преузкий — никак не влезу, а все тискают — так сдавили, что дохнуть не могу. Закричал и проснулся. С тех пор и бессонница…» (236).
Пересказ этого сна содержится в издании «Император Павел Первый по Шильдеру и воспоминаниям современников»:
«…сновидения всегда для него были вещими. Накануне 11 марта он также видел необычайный сон: Павлу снилось, что ему натягивали узкий парчовой кафтан и с таким усилием, что он проснулся от боли»[154].
Примеры такого рода можно множить. Но обращает на себя внимание, что без опоры на «Цареубийство.» написаны сцены, которые и не могли быть доподлинно известны современникам — диалог Павла с Паленом о заговоре, Палена с Александром о подозрениях Павла и подписанном им указе об аресте сыновей и невесток, а также первая картина V действия — собрание заговорщиков, которую Д. Мережковский переписывал несколько раз.
Возникает правомерный вопрос о цели стилизации. С одной стороны, следует иметь в виду общий замысел Д. Мережковского — создание трилогии, названной впоследствии «Царство Зверя». С другой, — он утверждал «совершенно самостоятельное значение»[155] этой пьесы и признавался В. Брюсову, что «кроме любви», с которой он писал о Павле, и большой симпатии к нему, — «мне как это ни странно сказать, личность Павла довольно нравилась», — он был увлечен «сверхидеей», хотя и не вполне удачно, на его взгляд, воплощенной:
«Я хотел показать бесконечный религиозный соблазн самодержавия (этого русские революционеры, кроме самых редких, совсем не чувствуют)»[156].
Стилизация, таким образом, давала возможность противопоставить общественному мнению, сложившемуся относительно правления Павла, собственный взгляд на него как на возможного продолжателя петровских реформ. Вместе с тем, Д. Мережковский думал и о губительности «религиозного соблазна», причем эта мысль касается не только Павла, но и русского самодержавия в целом. «Цареубийство» в этом смысле играет ту же роль, что и материалы, привлекаемые для статей «Вечных спутников» или книги «Л. Толстой и Достоевский»: творческий замысел рождается и осуществляется в мире литературы, Д. Мережковский создает новую комбинацию из литературных элементов, вдохновляется «чужим» высказыванием как выражающим особую точку зрения, а то прямое значение, которое оно имело в претексте, заставляет служить своей цели. В этой связи возникает вопрос и об историзме трагедии. С одной стороны, она посвящена определенной исторической эпохе, конкретной исторической личности, в числе действующих лиц — деятели русской истории, названные своими именами, а текст тесно связан с историческими источниками. С другой стороны, представления о Павле I, сложившиеся в исторической науке, а также в его собственном окружении и зафиксированные в воспоминаниях, отличаются от образа императора, созданного Д. Мережковским. П. Струве полагал, что он
«… при всем своем замечательном историческом образовании, при всей своей художественной интуиции отдельных исторических эпох, как настоящий религиозно-общественный максималист, верующий в апокалипсис, не способен ощущать исторически и мыслить исторически»[157].
Видимо, это высказывание нельзя полностью относить на счет общего критического отношения П. Струве к Д. Мережковскому. Совершенно справедливым, на наш взгляд, является его вывод о том, что Д. Мережковский размышляет
«сразу в двух плоскостях: в плоскости конечных философских вопросов и в плоскости текущей политики, в плоскости „Бога — Зверя“, <…> при помощи этих категорий — нельзя понимать и оценивать живых, совершенных при нашем участии, процессов истории»[158].
Д. Мережковский опирается на источники не для того, чтобы точно воссоздать конкретную историю эпохи, извлечь уроки из нее, а утвердить собственное понимание ее роли, проиллюстрировать свой взгляд на предпосылки и следствия исторических событий, вскрыть их «сверхисторический» смысл. Потому, вероятно, можно говорить об условном историзме его трагедии.
Пьеса Д. Мережковского «Романтики» впервые опубликована в 1917 г. в издательстве «Огни»[159], а поставлена в 1916 г. Она датируется 1914 г., а следующая за ней пьеса, «Будет радость», 1916 годом — годом ее издания. Сам Д. Мережковский в письме к А.В. Амфитеатрову, перечисляя свои произведения, датирует обе пьесы 1913–1919 гг.[160]
У этой пьесы, как и у большинства его произведений, есть литературные претексты: книга А. Корнилова «Молодые годы Михаила Бакунина. Из истории русского романтизма» (1915), части которой публиковались в «Русской мысли» с 1909 по 1913 гг., и двухтомное издание писем В.Г. Белинского, вышедшее в свет в 1914 г. Пьеса создавалась, вероятно, под влиянием замысла статьи «Завет Белинского. Религиозность и общественность русской интеллигенции» и параллельно с ней. Работу над статьей писатель завершил в 1914 г. и ее также писал по этому изданию писем В. Белинского.
Критика оспаривала правомерность названия, которое Д. Мережковский дал пьесе. Между тем, это название было продиктовано, скорее всего, претекстом:
«В этой борьбе (за освобождение Варвары) сама Варинька, отдавшаяся ей со всею страстью своей сильной натуры, иногда все же ослабевала — частью из жалости к своему, в сущности ни в чем неповинному мужу, частью невольно уступая перед мольбами и горем своих родителей. И тогда с особою страстностью выступал ей на подмогу Мишель, который потратил на эту борьбу массу энергии, сил и времени, нисколько о том не жалея, считая, очевидно, достижение полной победы в этой борьбе необходимым не только для счастья Вареньки, но и для торжества тех абсолютных принципов нравственности, которые он считал тогда истинными. Вся эта борьба представляется чрезвычайно ярким и характерным эпизодом в истории русского романтизма, — романтизма, который и в России овладел тогда мыслью передовых представителей молодого поколения тридцатых годов и был несомненною предтечею той борьбы за полную эмансипацию человека, той „борьбы за индивидуальность“, которая началась у нас в шестидесятых годах»[161].
Подобное отношение к той эпохе было созвучно представлениям Д. Мережковского, высказанным в статьях «Интеллигенция и народ», «Семь смиренных» и «Завет Белинского», в романе «14 декабря (Декабристы)» и в пьесе «Будет радость». В книге А. Корнилова не только рассказывалось об истории семьи, взаимоотношениях между ее членами, обстановке в родовом имении, где бывали известные люди той эпохи — Н. Станкевич, В. Белинский и пр., но и впервые публиковались некоторые материалы, хранившиеся в семейном архиве в усадьбе Бакуниных, Премухине, письма, фотографии и пр. Опора на издание такого рода давала критике основание считать пьесу исторической и судить о ней, исходя из этой позиции. Во всяком случае, сравнение «Романтиков» с драматургией Толстого, проведенное А.Р. Кугелем, оказалось явно не в пользу Д. Мережковского.
«„Романтики“ — сугубо скучная, малокровная пьеса. Романтизм в применении к Бакунину и всему кружку русской интеллигенции того времени — совершенно неподходящий термин. „Драгоценнейшая скука г. Мережковского“ в исполнении актеров „г. Юрьева и г. Лешкова“ получила „достойнейшую оправу. То, что у Толстого горело ярким пламенем, у Мережковского приобретает характер запутанного, извилистого, так сказать, закругления… Спасение мира в каком-то особенном, по его, г. Мережковского, пониманию“ лежит „в мистике, любви“ и т. п.»[162].
Вл. С. [Влад. Ник. Соловьев] полагал, что
«… ум, предвзятые предпосылки победили истину, а диалог убил действие. „Романтики“ оказались не более, как стремлением семейную хронику Бакуниных приспособить к сцене… От этого исчезла обаятельность сценических образов и потускнела самая легенда русской общественности»[163].
У Н. Долгова, который, в целом, был согласен с выбранной темой, сомнения вызывала достоверность выписанных характеров и понимание автором сути эпохи 30-х гг.
«До этой эпохи — период поверхностного подражания западным формам, после — пора тех грубых узкореалистических доктрин, которые уже два десятка лет как опередила русская мысль. Среди этих крайностей передовые кружки 30-х гг. рисуются очагами высшего подъема национальной мысли, искавшей опору политических и эстетических взглядов в широких религиознофилософских обобщениях. Автор избрал „неудачную тему“ — „эпизод ухода молодого Миши Бакунина, порывающего с родным очагом и целиком отдавшегося делу революции“; создал слабые характеры — „бледные тени“ подлинно „поэтических образов“ Бакуниных; неумело выписал фон, на котором разворачивались события, — „недостаточность выдумки“, „склонность идти по шаблону“, исказил характер Бакунина, „мятежника, выступающего в пьесе достаточно жалким, осмеянным, а в конце концов, и побитым существом“»[164].