Александр Генис - Довлатов и окрестности
Видеть в грехе источник литературы — это очень по-довлатовски. И защищать порок, в сущности, — по-американски. Ведь только тот демократ последователен, кто вынуждает добродетель поделиться правами с пороком.
Демократия — это терпимость не только к другому мнению, но и к другой жизни. Способность не роптать, деля пространство с чужим и посторонним, вроде крыс или тараканов.
Характерно, что Сергей единственный в Америке вступился за последних: «Чем провинились тараканы? Может, таракан вас когда-нибудь укусил? Или оскорбил ваше национальное достоинство? Ведь нет же… Таракан безобиден и по-своему элегантен. В нем есть стремительная пластика гоночного автомобиля».
4В американской литературе Довлатов находил то, чего ему не хватало в русской. Сергей жаловался, что у Тургенева никогда не поймешь, мог ли его герой переплыть озеро. Чтобы не быть на него похожим, сам Довлатов переплыл Миссисипи. Во всяком случае, написал об этом.
Сергей никогда не забывал о телесном аспекте нашего существования. Тем более что сделать ему это было непросто. Выпивший Сергей мог быть физически обременительным. На третий день ему отказывала грация, с которой он обычно носил непомерное тело. Больше, чем все остальное, оно сближало его с Хемингуэем.
В отличие от многих, Сергей не плевал в забытого кумира, но никогда его и не цитировал. Хемингуэй как танк проехал по прозе всего поколения, но на довлатовских страницах он оставил не так уж много следов. Самые неловкие из них — концовки рассказов в «Зоне»: «Но главным было то, что спит жена. Что Катя в безопасности. И что она, наверное, хмурится во сне…» Важно, что Сергей взял у Хемингуэя не только скупую слезу, которая иногда орошает довлатовскую страницу, но и знаменитые дырки в повествовании.
Приспособив теорию айсберга для своих целей, Сергей придумал себе особую пунктуацию. Эстонская журналистка из «Компромисса» совершенно справедливо называла ее «сплошные многоточки».
Точка редко бывает лишней, многоточие — почти всегда. От своего аристократического предка этот знак сохранил лишь внешность, да и то троекратно разбавленную. Ставя три точки вместо одной, автор рассчитывает, что многозначительность прикроет угробленное предложение, как цветы — могилу. Многоточие, однако, венчает не недосказанную, а недоношенную мысль.
Сергей знал это лучше других. И все же, терпеливо снося насмешки, в том числе и собственные, он стал рекордсменом многоточий. Отстаивая право на них, он писал, что пунктуацию каждый автор изобретает самостоятельно. В его прозе многоточия были авторским знаком.
Довлатовское многоточие больше напоминает не пунктуационный знак, а дорожный. Он указывает на перекресток текста с пустотой. Каверны, пунктиром выгрызенные в теле текста, придают ему элегантную воздушность, как дырки — швейцарскому сыру.
Самая загадочная довлатовская фраза звучит так: «Завтра же возьму напрокат фотоувеличитель». Сергей ею больше всего гордился, хотя смысла в ней немного. Потому и гордился.
Эта фраза маскирует свое отсутствие. Она — род довлатовских «многоточек». А хвалился он ею потому, что мастерство и отвага писателя сказываются не только в том, что он написал, но и в том, чем он пожертвовал. Оставив никакую фразу на том месте, где могло быть сказано что-то значительное, Довлатов давал читателю перевести дух.
Если в прозе нет фокуса, то она не проза, но если автор устраивает из аттракционов парад, то книга становится варьете без антракта. Чувствуя себя в ней запертым, читатель хочет уже не выйти, а вырваться на свободу.
Чтобы этого не произошло, Сергей прокладывал картоном свои хрустальные фразы. Бесцветные предложения освежают рецепторы, мешая притупиться зрению. Прореживая текст, Сергей незаметно, но властно навязывает нам свой ритм чтения. У довлатовской прозы легкое дыхание, потому что его регулирует впущенная в текст пустота.
Стараясь быть блестящим, но не слепящим, Сергей пуще всего ценил остроту оригинальности, о которой знает один автор. Об этом говорится в цитате из Пастернака, которую — «единственную за мою жизнь» — Довлатов выписал еще в молодости: «Всю жизнь стремился к выработке того сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они его усваивают».
В «Зоне» Сергей утверждал, что мы прозвали его трубадуром отточенной банальности. На самом деле он, как всегда, приписывал другим нанесенную самому себе обиду — тут же, впрочем, обращая слабость в достоинство.
Сергей дерзко разбавлял тривиальностью тайную оригинальность.
Пустота всякой банальной фразы — рама. С одной стороны, она выгораживает картину из невзрачной стены, с другой — соединяет ее с ней.
Пустота — трубопровод, связывающий текст с окружающей действительностью. Впуская пустоту в текст, автор смешивает вымысел с реальностью как раз в той пропорции, в которой они встречаются и за пределами печатной страницы.
Китайцы, великие мастера в обращении с пустотой, знали три способа ее использования. Первый — оставить ее как есть. Однако незамеченная пустота перестает быть собой. Она неизбежно во что-нибудь превращается — тетрадный листок, бурый фон, звездное небо, обои в цветочек.
Второй способ — украсить вещь пустотой. Такая пустота становится декоративной. Она, как поля в тексте, оттеняет собой чужое присутствие.
И наконец, третий, самый трудный способ требует впустить пустоту в картину, дав небытию равные права с бытием.
Только тот художник изображает мир во всей его полноте, кто блюдет паритет вещи с ее отсутствием. Недостаток — больше избытка, и, заменив сложение вычитанием, пустое способно заполнить порожнее.
Довлатов, как все писатели, стремился воссоздать цельность мира. Но, в отличие от многих других, он видел препятствие не в чистой, а в исписанной странице.
5Американская жизнь Довлатова походила на его прозу: вопиюще недлинный, изобилующий многоточиями роман пунктиром. И все же он вместил в себя все, что другие растянули бы в эпопею.
В Америке Сергей трудился, лечился, судился, добился успеха, дружил с издателями, литературными агентами и американскими барышнями (его словцо). Здесь он вырастил дочь, завел сына, собаку и недвижимость. Ну и, конечно, двенадцать американских лет — это дюжина вышедших в Америке книжек: аббревиатура писательской жизни. И все это — не выходя за пределы круга, очерченного теми американскими писателями, которых Сергей знал задолго до того, как поселился на их родине. Довлатов с легкостью и удобством жил в вычитанной Америке, потому что она была не менее настоящей, чем любая другая.
Сергей писал, что раньше Америка для него была как рай — «прекрасна, но малоубедительна». Поэтому больше всего в Америке его удивляло то, что она есть. «Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре у „Джонни“?» — вот основная эмоция, которой, в сущности, исчерпываются его отношения с той страной, что он знал, любил, понимал и игнорировал.
Америка не обделила Довлатова славой. Напротив, тут-то он ее и нашел. Сергей говорил, что удивляется и когда его узнают на улице, и когда не узнают. Однако свойство быстротекущей американской действительности таково, что заставляет усомниться в ценности всякого признания. Милая редакторша из «Нью-йоркера» сказала, что рассказы Довлатова перестали печатать потому, что он умер, а в Америке предпочитают живых авторов: мертвые — это те, кто проиграл. У нас, похоже, — те, кто выиграл.
В Америке Сергей нашел то, чего не было в отечестве, — безразличие, воспитывающее такую безнадежную скромность, что ее следовало бы назвать смирением.
Для русского писателя, привыкшего к опеке ревнивой власти, снисходительная рассеянность демократии — тяжелое испытание. Открыто об этом осмелился заявить лишь задиристый, похожий, как писал Довлатов, на помесь тореадора с быком, Лев Халиф. В Нью-Йорке он поселился на такой далекой окраине, что с друзьями выпивал по телефону. О его злой и смешной книжке «ЦДЛ» Сергей отзывался тепло, в том числе и в стихах:
Верните книгу, Саша с Петей,
Иметь такую книгу — честь!
Я прославлял ее в газете,
Теперь хочу ее прочесть.
Халиф вызвал возмущение, публично пожаловавшись, что в России его замечал хоть КГБ. Особенно негодовала та часть эмиграции, которую больше волновал ОБХСС.
Блестящий послужной список Довлатова — множество переводов, публикации в легендарном «Нью-йоркере», две сотни рецензий, похвалы Воннегута и Хеллера — мог обмануть всех, кроме его самого.
Про свое положение в Америке Сергей писал с прямотой, в которой безнадежность становится смирением: «Я — этнический писатель, живущий за 4000 километров от своей аудитории».