А. Марченко - «Столетья на сотрут...»: Русские классики и их читатели
Точно так же написанные дома или на рукаве у Голицына строки "А в ненастные дни…" дополняли необходимыми сведениями его рассказ о днях "в обители святой". Этим, видимо, объясняется начало с противительного "а": "ненастные дни" сразу же противопоставляются каким‑то другим дням, в пушкинском стихотворении не названным. Поэтому же, вероятно, речь у Пушкина именно о днях, хотя, как хорошо знают все читатели "Пиковой дамы", обычное время для сколько-нибудь упорядоченных карточных сражений — это вечер и ночь. В сохранившемся крошечном черновике "Пиковой дамы", писанном в 1832 году [132]и запечатлевшем, как давно установлено, собственные впечатления автора от лета 1828 года, ночной игре еще отчетливее придан характер правила: "Года 4 тому назад собралось нас в П[етер] Б[урге] несколько молодых людей, связанных между собою обстоятельствами. Мы вели жизнь довольно беспорядочную. <…> День убивали кое‑как, а вечером по очереди собирались друг у друга". Далее зачеркнутые варианты: "и до зари"; "и всю ночь проводили за картами"; кстати, легко заметить, что основной текст повести начинается именно с того места, где замирает брошенный черновик. Становится также ясно, почему при превращении стихотворения в один из эпиграфов предназначенной к публикации "Пиковой дамы" малопригодная для печати строка приобрела именно вид: "Гнули — Бог их прости!" — характер замены, очевидно, определен воспоминанием о первоначальном шутливо–полемическом назначении. В то же время новый вариант должен сразу же обозначить одну из важнейших проблем повести, сквозь шутку призывая читателя не забывать оценивать в меру сил описываемые события с точки зрения их богоугодности. (Хорошо известно, возникновение слова, фразы, сюжета не по одной, а по множеству причин — важнейшее свойство пушкинского художественного мышления.) Эпиграф входит в повесть со своим кругом проблем, но намека на эти проблемы и ждет от него повесть. Подобно эпиграфам к остальным пяти главам "Пиковой дамы", стихотворение также превосходно исправляет и свою основную обязанность, лишая неподвижности читательское отношение к событиям первой главы, отныне находящееся в беспрестанных колебаниях между "иронично" и "совершенно серьезно". При этом хорошо известно и еще одно обстоятельство, казалось бы, дающее пушкинскому стихотворению право предварять первую главу "Пиковой дамы" — многократно цитировавшееся сообщение П. В. Нащокина, записанное П. И. Бартеневым: ""Пиковую даму" Пушкин сам читал Нащокину и рассказывал ему, что главная завязка повести не вымышлена. Старуха графиня— это Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал–губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын, рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже С. — Жерменом. "Попробуй", — сказала бабушка. Внучек поставил карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести все вымышлено". С легкой руки М. А. Цявловского, впервые опубликовавшего этот текст, принято считать, что упоминаемый здесь Голицын— уже хорошо нам известный Сергей Григорьевич, Фирс [133]. При таком чтении вынесенное в эпиграф стихотворение, тесно связанное с Фирсом, получает еще одно назначение—передать благодарный, хотя, конечно, и глубоко ироничный привет рассказчику использованной в повести устной новеллы. Но — увы! С. Г. Голицын не имел ни малейшего основания именовать Н. П. Голицыну бабушкой и рассчитывать на ее вспомоществование— слишком дальним было их родство. Кандидатура Фирса на роль внука "усатой княгини" без объяснений, но совершенно справедливо отведена в известном двухтомнике "А. С. Пушкин в воспоминаниях современников" (М., 1974; 2–е изд. — М., 1985), что видно из составленного В. В. Зайцевой аннотированного именного указателя (вероятно, "отвод" свершился и не без участия комментировавшей бартеневско-нащокинский текст Р. В. Иезуитовой). Взамен предложен Владимир Дмитриевич Голицын, сын упомянутого Нащокиным — Бартеневым московского генерал-губернатора. Владимир Дмитриевич — внук идеальный (ведь действительно внук!), но в качестве рассказчика, изведавшего проигрыш, а затем чудесный выигрыш с бабушкиного благословения, он вызывает серьезные сомнения: ему было лишь 17 лет в 1832 году (последний срок для попадания устного рассказа в "Пиковую даму" — ведь, как доказано исследованием Н. Н. Петруниной, в относящемся к этому году черновике мотив чудесной игры уже присутствовал). И легче верится, что постоянно фантазирующий Фирс вплел в свой игрецкий анекдот бывавшую в Париже во времена Сен–Жермена и прекрасно известную слушателям дальнюю родственницу, пожаловав ее, художественной красоты и убедительности ради, в собственные бабушки. Однако точного разъяснения ждать неоткуда, как и в других "темных" местах истории повести.
Но спектр значений пушкинского эпиграфа далеко не исчерпан. Так мы пока умолчали о ритме стихотворения, вызывающем, как сказали бы цензоры, "неконтролируемые ассоциации" с агитационной песней Бестужева и Рылеева "Ах, где те острова…". Значению этой ритмической цитаты посвящен чрезвычайно интересный очерк Н. Я. Эйдельмана (1974), видящего "главный смысл этого дальнего, мимолетного художественного воспоминания… в стремлении Пушкина — понять таинственный ход, "черед" истории и судьбы"; "сравнить прежние времена с пришедшей на их место новой, торопящейся эпохой, Занимающейся делом" [134]. Эти безусловно верные суждения, очень точно, на наш взгляд, выявляющие ключевые слова пушкинского стихотворения, могут быть дополнены попыткой проследить путь, которым поэт шел к образу "занимающихся делом".
Для этого нам надо заглянуть в московскую газету "Русский", издававшуюся на закате жизни М. П. Погодиным. Издание не избаловано ныне исследовательским вниманием [135], а зря — в нем немало интересного. Вот в июльских номерах 1868 года публикация давних записей самого издателя — "Вечера у Ивана Ивановича Дмитриева" (рассказы знаменитого, но все же, согласимся, не великого московского поэта казались современникам едва ли не более значительными и достойными быть письменно увековеченными событиями, чем разговоры с Пушкиным или Жуковским). О вечере 9 апреля 1826 года Погодин записал: "Кто‑то из собеседников употребил выражение: надо заниматься делом.
Каким делом? — заметил Иван Иванович. — Это слово у разных людей имеет разное значение. Вот, например, Вяземский рассказывал мне на днях, что под делом разумеют официанты Английского клуба. Он объехал по обыкновению все балы и все вечерние собрания в Москве и завернул наконец в клуб читать газеты. Сидит он в газетной комнате и читает. Было уже поздно — час второй или третий. Официант начал около него похаживать и покашливать. Он сначала не обратил внимания, но наконец, как тот начал приметно выражать свое нетерпение, спросил:
— Что с тобою?
— Очень поздно, ваше сиятельство!
— Ну так что же?
— Пора спать.
— Да ведь ты видишь, что я не один, и вон там играют еще в карты.
— Да те ведь, ваше сиятельство, дело делают!"
Красноречива дата эпизода — апрель 1826 года, время близящегося к концу следствия, занимающего все мысли Вяземского, — может быть, уже в его рассказе Пушкину было то отмеченное Эйдельманом сопоставление эпох, которое позже подсказало "декабристский" ритм пушкинскому стихотворению, безотзывно перестукивающемуся с ушедшим навсегда временем? Но как бы то ни было, а заключительная строка эпиграфа к первой главе "Пиковой дамы" имела наряду с прямым также и особый смысл, восходящий к кружковому фольклору друзей поэта.
Подобной же "домашней семантикой" (выражение Ю. Н. Тынянова) нагружены и другие эпиграфы повести. Предваряющий вторую главу заимствован, как уже сказано, из устного рассказа Дениса Давыдова. Эпиграф к шестой главе ("— Атанде. — Как вы смели мне сказать атанде…"), по давнему наблюдению Н. О. Лернера, находит аналог в записанном тем же Вяземским анекдоте о фельдмаршале графе Гудовиче, переставшем с получением полковничьего чина метать банк своим сослуживцам ("Не прилично старшему подвергать себя требованию какого‑нибудь молокососа–прапорщика, который, понтируя против вас, почти повелительно вскрикивает: атанде!"). Судя по всему, эпиграфы к третьей и четвертой главам также не придуманы Пушкиным, хотя источники их (в обоих случаях обозначенные писателем словом "Переписка") еще не выявлены.
Но и в самих шести пушкинских главах пульсировала реальная жизнь. Из жизни — основа сюжета, из жизни— персонажи, детали, костюмы и разговоры. Реальность просвечивала в случайных (неслучайных?) оговорках Пушкина, трижды именующего старую графиню княгиней (в советских изданиях написание унифицируется— везде: графиня — и, может быть, зря) [136]. Реальность узнавалась столь безошибочно ("при дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Н.[атальей] П.[етровной] и, кажется, не сердятся"), что и весь текст повести начинал казаться описанием без прикрас и домыслов случая из жизни, пусть и не совсем обычного (именно поэтому "игроки понтируют на тройку, семерку и туза", выражая редкое читательское доверие реалистической методе автора). Давно отторгнутый от общества Кюхельбекер не имел в жизни случая повстречать Германна, и ему кажется, что перед ним сказка ("сбивается на модных героев" — подозрение в литературности). Для Герцена, изолированного лишь незадолго до выхода повести, в "Пиковой даме" нет ровно ничего необычного. Прозы, внешне так мало претендующей на причастность к литературе, пушкинским современникам читать еще не доводилось. (Литературное происхождение столь же просто организованных "Повестей Белкина" выдавалось многоступенчатостью рассказчиков— фигура рассказчика, призванная придавать словесности правдоподобие, документализировать ее, к 1830–м годам выросла в свою противоположность и должна была ощущаться одним из знаков литературности.) К определению Белинского "анекдот" (то есть на языке эпохи — происшествие, случай) вело сочетание сквозящей в каждой строке невыдуманности и полного отсутствия авторских деклараций, поучений, обобщений и выводов. "Пиковая дама" вполне могла ведь открываться началом рассказа В. П. Андросова "Не сбылось" (альманах "Северная лира на 1827 год". М., 1827): "Великие люди не верят случаю. Подчиняя или думая подчинить все действия силе воли своей, они не хотят признать участия обстоятельств ни в удачах, ни в несчастий. Для них не сбылось есть следствие ошибки собственной в расчете, а не следствие, как мы, люди обыкновенные, думаем, столкновения обстоятельств, разрушающих часто самые обдуманные предположения прозорливой нашей мудрости. Вопрос в умозрении еще не решен: выиграли ли бы люди, приняв мнение первых или согласно убедившись в справедливости заключения большинства? Почитая в деле важном каждый голос значащим, осмеливаюсь присовокупить к сумме доказательств оппозиции мнения людей великих одно. <…> Прошу милостивого внимания". При таком начале у Пушкина появлялась бы надежда на внимание к своему замыслу. Но вместо этого читатель получал: "Однажды играли в карты у конногвардейца Нарумова…" Из 1980–х кажется, что у Андросова рассуждение есть, а повести нет; у Пушкина — наоборот. Но 1830–е читали "Пиковую даму" однозначно — анекдот. Да и концовка отнюдь не рассеивала этого впечатления (ну что это, в самом деле, за последняя фраза: "Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине"?). Здесь Пушкин продолжал борьбу за право автора не разъяснять смысла своего сочинения (к чему писать повесть, если ее содержание умещается в нравоучительном лозунге?), развивая шутливо провозглашенные в финале "Домика в Коломне> принципы: