Елена Рабинович - Риторика повседневности. Филологические очерки
Ко времени Демосфена риторические правила в основном устоялись — то была пора окончательного сложения нормы и кодификации ее Аристотелем, который в «Поэтике» и в «Риторике» предписывает лишь то, что уже существует, хотя многое из существующего отвергает: таким образом, эти руководства оказываются сразу дескриптивными и нормативными. Неизвестно, был ли знаком Демосфен с риторической теорией Аристотеля, но творчество его относится именно к эпохе сложения нормы, и в более поздних руководствах, разрабатывавших и продолжавших «Риторику», он причисляется к классикам жанра. Итак, для пробного статистического анализа были выбраны две его речи: одна показательная (херонейский Эпитафий, сочиненный если не самим Демосфеном, то его старательным подражателем) и одна политическая (первая Филиппика — здесь выбор определялся объемом, примерно равным объему Эпитафия). Другая пара речей была выбрана у Либания, классика Второй софистики: судебная речь (против Фрасидея) и надгробная (знаменитая Монодия по Юлиану) — обе они по объему примерно равны речам Демосфена, что облегчает сопоставление. Выбор ораторов определялся их местом в античной риторической традиции (один у самого ее начала, другой у самого ее конца), при том что талант и искусство обоих сомнению не подлежат.
При подсчете учитывались все антропонимы и топонимы, а из этнонимов — конкретные (как, например, фиванцы или македонцы), но не обобщающие (как, например, варвары); были изъяты из подсчетов и этикетно неизбежные в деловых речах вводные слова (обращения и божба). Разумеется, такая поверхностная статистика очень несовершенна, но в качестве предварительной процедуры она все же была полезна. Итоги подсчета имен оказались следующие: у Демосфена в Эпитафии 52 имени, в Филиппике — 51; у Либания в Монодии 49 имен, в речи против Фрасидея — 40. Значит, внешне показательные речи ничуть не безымяннее деловых. Совершенно иной результат, однако, дают подсчеты качества имен — под качеством в рамках данной темы подразумевается соотнесенность с предметом речи, прямая или как-либо опосредованная: например, применительно к речи о Марафонской битве топоним Марафон считался бы соотнесенным с предметом речи прямо, а антропоним Кодр — косвенно, через воспоминание о легендарном афинском царе Кодре.
Итак, предмет первой Филиппики (351 г. до н. э.) — предостережение афинянам о растущей агрессивности Филиппа Maкедонского и угрозе «хлебному пути». Филипп назван по имени 11 раз, афиняне — 4 раза (чаще Демосфен говорит просто «мы»), дважды в связи с реальными сроками названы праздники (Панафинеи и Дионисии), прочие имена тоже без всяких околичностей называют конкретные местности и конкретных лиц. Только один раз Филипп назван описательно — «македонцем», ради пущей укоризны: «Да и есть ли новость новее той, что македонец побивает в бою афинян и наводит свои порядки в эллинских делах?». Имена в тексте распределены равномерно, с явным расчетом на запоминание, употребляются экономно и прямо связаны с темой — все это «деловые» имена, соответствующие деловому содержанию речи.
Предмет Эпитафия — геройская гибель афинского ополчения в битве при беотийской Херонее, где Филипп разгромил объединенные силы афинян и фиванцев (338 г.). Для начала любопытно отметить, каких имен в речи вообще нет. Нет афинян, Афин, Аттики, Беотии, Херонеи, Македонии и македонцев, Филиппа — на таком фоне один раз упомянутые в § 22 фиванцы, якобы повинные в поражении, кажутся попавшими в текст едва ли не по ошибке переписчика. Кроме этого непосредственно в связи с предметом речи пять раз упоминается Эллада, за свободу которой пали ополченцы, и перечисляются десять афинских фил (избирательных подразделений), к которым принадлежали павшие, — итого 16 имен, которые с некоторой натяжкой можно назвать «деловыми». Остальные 36 — баснословные. Они густо уснащают самое начало речи (особенно § 8), где говорится о легендарных пращурах эллинов и афинян, и еще гуще ее конец (особенно §§ 27–31), где подвиг херонейских бойцов возводится к подвигам этих пращуров. Зато в середине речи, где говорится о самой битве, описательно упомянуты «неприятели» и их «предводитель» (§ 20) или «военачальник» (§ 21), а господствуют местоимения — потому-то так неожиданно выглядят упомянутые «фиванцы».
Сходное распределение имен у Либания, семью веками позднее. Судебная речь — ответ на жалобу Фрасидея, что его обременили посольскими обязанностями по проискам недостаточно лояльного Либания, хотя назначить в посольство следовало Менедема: послы ездили к императору Феодосию между 383 и 387 г. на собственные средства и исключительно для выражения верноподданнических чувств в связи с самозваным правлением Максима в Италии, поэтому ехать не хотел никто. Либаний называет Менедема шестнадцать раз, Фрасидея шесть раз (но часто обращается к нему во втором лице), еще четыре раза — других участников дела и место сбора, а по поводу своей благонадежности три раза римлян и один раз персов — итого 30 «деловых» имен. Остальные имена — баснословные и легендарно-исторические (в эпоху Либания поход Семерых против Фив воспринимался почти на одном культурном горизонте с греко-персидскими войнами), причем все эти имена теснятся в § 23, где выражаются заверения в благонадежности.
Предмет Монодии — доблесть Юлиана, из-за гибели которого провалился успешно начатый персидский поход. Этнонимов и топонимов, связанных с походом, названо 16, упомянуты сочинения Платона, остальные имена баснословные и легендарно-исторические, употребленные как в собственном значении, так и в перифразах, описывающих прямо соотнесенные с предметом речи объекты: например, в § 16 киник Гераклий назван «подражателем Диогена Синопского» — легендарного для Либания философа (Платон был в это время не менее легендарной фигурой, но сочинения его оставались наличной реальностью). Хотя имена уснащают речь довольно равномерно, однако в важных для понимания местах действующие лица безымянны, а Юлиан безымянен всегда.
Итак, эпидейктическая риторика не то что вообще избегает имен, но избегает называть по имени сегодняшнюю (в самом широком смысле слова) действительность — и чем пространнее описание этой действительности, тем безымяннее текст. Например, у того же Либания в очень обширном по объему «Надгробном слове по Юлиану» о персидском походе сказано больше, чем в Монодии, рассказ изобилует яркими подробностями — а вот имен ничуть не больше, так что они под его (изредка государя) предводительством осаждают и сокрушают некие города и крепости, о которых сказано самое большее, что они «в стране ассириян». Зато дойдя до реальности историко-легендарной, ритор на имена не скупится: «И тогда возгорелся он узреть Арбелу и пройти по Арбеле с боем или без боя, дабы вослед преславной Александровой победе славилась и его победа на том же самом месте» (§ 260). Отвлекаясь от сегодняшней, пусть достославной, действительности, показательное красноречие отвлекается и от «местоименного способа» — и если вообще вся речь имеет своим предметом мифологию или легендарную историю, или неудобопроверяемый быт отдаленных народов (а именно такие речи очень характерны для Второй софистики, хотя зачинателем этого жанра был еще собеседник Сократа Горгий), ономастическая стратегия часто приобретает сходство с деловой, а вернее сказать, безымянность сохраняет свои права, но реализуется факультативно: так, в Евбейской речи Диона Хрисостома имен почти нет, а в его же Борисфенитской речи их много — при том, что в прочих отношениях эти речи очень похожи.
Хотя богатая показательными речами Вторая софистика при всей своей демонстративной ориентации на старину была новым и своеобычным этапом в истории греческой литературы, применительно к предмету анализа уже подсчеты имен в двух речах Демосфена явственно обнаруживают, что рассматриваемая тенденция коренится в самом старом роде показательной речи — в торжественной речи на случай, для которой и остается характерной по преимуществу. Тенденция эта формируется не сразу (еще в Эпитафии Лисия по защитникам Коринфа ономастическая стратегия мало отличается от деловой, хотя прочие традиционные правила эпитафия соблюдены), но вполне созревает ко времени кодификации риторической нормы Аристотелем и норме этой не противоречит — иначе не могла бы сохраниться. Действительно, после Аристотеля античная риторика во всех своих модификациях оставалась «правильной», то есть не противоречила или не слишком противоречила нормам «Риторики». Авторы позднейших руководств, разрабатывая и уточняя эти нормы, проявляли свою самобытность более всего в том, что распространяли их на нериторические тексты: риторика до такой степени затопила словесность, что к любому нестихотворному сочинению (при том что на поэзию риторика тоже влияла и весьма заметно) подходили с мерками риторической нормы; так, Дионисий Галикарнасский (I в. до н. э.) посвящает слогу Платона целых три (5–7) главы своего сочинения «О дивной силе речей Демосфеновых», а в начале «Письма к Помпею» называет его одним из трех лучших аттических ораторов (!) — рядом с Исократом и тем же Демосфеном. Сам Аристотель в «Риторике» к философам и историкам подобных требований не предъявляет, так как они ставят перед собой другие задачи, то есть изъясняют общие (философские) или частные (исторические) истины, между тем как риторическое сочинение ценно не истинностью, а убедительностью: оратор должен создать у слушателей желательное ему мнение о предмете (III, 1404 а 1–3), поэтому главное — не что сказать, а как высказать (1403 b 15–18), и, соответственно, вся сила речей — в слоге (1404 а 1–3).