Юрий Азаров - Семейная педагогика
Г. 11 часов 27 минут. Можно ли вмешиваться в детский рисунок?
Мне сразу хочется ответить: «Нежелательно». Но здесь речь идет о детях, которые впервые сталкиваются с красками, с палитрой, – детское сознание еще не в состоянии объять всю технологию. Создаются психологические барьеры, которые ребенок не может сам преодолеть. На помощь обязательно должен прийти воспитатель. Я видел такие заминки у детей. Сидит и не знает, как начать, как решиться на первое движение, и кисточку как-то неловко держит. В подобных случаях надо тихонько коснуться детской ручонки, сказать, что кисть удобнее держать вот так, а водичку лучше стряхивать, чтобы не было большого озера на бумаге, теперь за краску – и вперед…
Людмила Николаевна продолжает наблюдать: «Сережа направляет руку в один конец листа, затем в другой, но никак не решается нарисовать дерево. Не могу понять, что его останавливает. И вот когда он вдруг начинает рисовать дерево с самого краешка листа, где случайно оставлена белая полоса, я догадываюсь: белой бумаги больше не осталось – дерево рисовать негде. Я беру кисточку и начинаю рисовать дерево прямо посередине листа на траве, и оно "растет" до неба. Сначала это его изумляет, но потом, осмелев, он начинает радостно рисовать».
Я был на седьмом небе, когда работы маленьких художников удавалось выставить в Кремле. Но самое великое наше достижение – то, что трехлетки создавали своеобразные шедевры, и в это поверили воспитатели, родители.
Если ребенок не увидит красоты в малом, он не научится видеть прекрасное и в большом.
Восприятие прекрасного должно постоянно подкрепляться деятельным участием ребенка в творении красоты.
При этом необходимо помнить следующее: если эстетическое не будет соединяться с нравственным, то такой разрыв неизбежно приведет к пустоте, экзальтированности и показушному эстетству.
1. Истинная духовная высокая любовь не может быть без страданий, без тайных ожиданий, без надежд
У Любви только один настоящий союзник – это та высокая культура, которая ближе всего к Богу, к ней и взывало теперь мое сердце. Эта божественность может стать великим союзником и семьи, и родителей, и детей. Меня восхитили педагогические откровения Владимира Петровича Попова, особенно те, в которых он касался и своей неразделенной любви, и той любви, которая так захватывала внимание художников и мыслителей мира.
– Однажды, – рассказывал он детям, – Рафаэль доверился своему другу: «В мире так мало изображений прелести женской, посему я прилепился к одному тайному образу, который навещает мою душу».
Тогда друг спросил: «Что значит "навещает душу", что значит это "прилепился"»? Рафаэль бросился к другу со слезами на глазах и открыл тайну. В нем давно зрело святое чувство написать Мадонну. Он громко произносил ее имя по ночам и, произнося ее имя, прислушивался к своей душевной грусти. Неутомимый дух его трудился над образом Мадонны, а образ все еще был туманным. Иногда, в какие-то мгновения он видел очертания своего идеала, но все тут же исчезало. И вот однажды ночью художник увидел на своем холсте – там, где был неоконченный портрет Мадонны, сияние; образ казался совершенным, будто живым. Градом покатились слезы из очей изумленного Рафаэля: он нашел именно то, что искал всю жизнь. Он не мог припомнить потом, как заснул. Видение навеки врезалось в память и постоянно, как замечал Рафаэль, навещало его душу.
Я рассказывал детям, и они понимали меня. И я знал, что мой рассказ им необходим, ибо в нем сосредоточены ответы на мучительные, их собственные вопросы. Я вдруг понял, что попал в совершенно необходимый мне водоворот. Меня так закрутило в нем, что не стало хватать времени. Как-то само все шло ко мне, наслаивалось одно на другое, совершенно естественным образом подходило к детям. Прошлое смешивалось с настоящим. И у этого смешения было два адреса: я и они. Нам было удивительно интересно от столкновений с тайнами великих людей. Эти тайны нескончаемой вереницей сами шли к нам, раскрывались, утоляя душевный голод, звали к раскрытию новых тайн.
Именно в эти дни я прочел книги о Беатриче и Лауре, вдохновивших Данте и Петрарку. Рассказал о них детям. Рассказал, чтобы еще и еще раз поверить в то, что есть в мире высшая любовь, высшая чувственность, которая слита с идеальностью, не разграничивается на разные виды отношений к противоположному полу: телесное, и духовное. И чем больше я рассказывал о Беатриче, тем больше думалось о Феодосье Морозовой и о протопопе Аввакуме. Кто знает, может быть, Морозова и есть Беатриче? Иначе откуда такие слова у протопопа: «Звезда утренняя, упование мое, надежда моя»? «Житие» и есть Дантов ад. Ад на русский манер. Не укомплектованный всеми аксессуарами западной роскоши: ни котлов добротных, ни чертей, ни героев мифических, ни античных поэтов. Ад упрощенно-суровый, подчеркнуто злобный: сырая яма, рогожки, насекомые, клещи, вырывающие язык, топор, отсекающий руку: «Гляди, протопоп, да возрадуется твоя смутнянская душа!» А протопоп глядит и тайно ото всех зрит очами свою утреннюю зарю, ступающую по облакам чистыми, омытыми утренней росой ногами, – святая Феодосья. Беден русский рай, горемычен русский рай – нет в нем ни чертогов, ни одежд, ни золота, ни драгоценностей, есть переливы морозного сияния, бездна за бездной из сплетений солнечной щемящей тоски, черные лавки, бревенчатые срубы, ягоды, грибочки и ослепительная серебристость льна – льна, слепящего белизной глаза, льна цвета свежей сметаны с едва заметным кремовым оттеночком, льна совсем кремового и льна цвета последних лучей уходящего солнца, и льна сиреневого, и льна брусничного, и льна ежевичного, и льна черничного. В этих одеждах из праздничного льна, из льна сумеречного, из льна погребального видит он свою Невесту, ее по-заморскому Беатричей зовут, а по-православному, кто знает, может, святой Анной, а может, святой Варварой, а может, и святой Феодосьей.
Потом сплошь стали попадаться мысли: чтобы понять себя в этом мире, надо постичь развитие историческое. Чтобы понять историческое, надо постичь сегодняшние беды и возвышения как живую историю. Надо возвыситься до понимания трагических будней, в каких прячется иной раз великая память, хранящая и великую Любовь, и великую Свободу. Если мною что-то и сделано в практической педагогике, так это то, что в детские души удалось заронить жажду подлинной Любви.
Часть V Искусство любить детей
Глава 1 О детских самоубийствах и детских стрессах
1. Незащищенность ребенка
Каждый десятый старшеклассник проходит через рубеж: жить или не жить. Одна из главных причин детских самоубийств – незащищенность ребенка ни дома, ни в школе, ни в обществе! Общество, которое подводит своих детей к этим рубежам, аморально, и ему нет никаких оправданий.
О Сашке Пушнине рассказывали так. Шутник, весельчак, всегда что-нибудь переиначит: себя Пушкиным первый назвал, потому что отчество у него было Сергеевич! Даже учителя некоторые к доске вызывали: «А ну-ка, Александр Сергеевич». И Сашка никогда не обижался. Выскакивал решать задачку (обязательно при этом что-то падало, гремело). Щелкал мелом по доске (когда что-нибудь заковыристое было) так, что у всех мозги набекрень лезли. Сашка никогда в главном не ошибался; в левой руке тряпка: тут же стирал и писал заново. И математик Владимир Павлович (ехида, по мнению класса, каких свет не видывал) расцветал, но обязательно прибавлял:
– Такая умная голова и такому… – Учитель всматривался в лица своих питомцев и ждал. И когда кто-нибудь шепотом договаривал, математик пожимал плечами: – Ну зачем же так?! У Александра Сергеевича действительно – голова! Так соображать и так бездельничать, как Пушнин, – это надо уметь… Помню, был у меня приятель… – и следовал рассказ о загубленных способностях: либо спивался этот приятель, либо в черное дело угождал. Одним словом, все эти истории так и били рикошетом по Сашке. А придраться было нельзя.
И Сашка садился за парту. В упор глядел на математика, и тот не выдерживал:
– Опусти глаза! Кому говорю, опусти глаза!
А Сашка не опускал. Точно цепенел от своего собственного взгляда. И губы едва шевелились (никто не знал, что произносил он про себя), и плечи чуть-чуть вздрагивали. И тогда математик срывался:
– Вон! Вон из класса!
И Сашка позволял себе некоторую роскошь: спокойно, совсем спокойно, размеренным шагом, подчеркивая свое достоинство, покидал класс.
Такое случалось нечасто: математик в общем-то хорошо относился к Сашке и постоянно говорил об этом. Но об одном случае есть смысл рассказать. Владимир Павлович считал себя ярым поклонником Макаренко, ругал Сухомлинского за слюнтяйство и ни единого шага не предпринимал без соответствующей инструментовки своих действий. Одно из таких движений его «педагогической души» стало причиной острого конфликта.
Дело было так.
Владимир Павлович на уроке сделал Оле Прутиковой замечание: