Укрощение королевы - Грегори Филиппа
Я склоняюсь в поклоне, пока он ковыляет мимо, с трудом перенося свой громадный вес с одной неверной ноги на другую. Говорят, широкая плотная повязка на его больной ноге с трудом прикрывает постоянно сочащуюся рану.
Я встаю и иду за ним рядом с леди Марией. Она одаривает меня прохладной улыбкой, но не произносит ни слова.
Я должна выбрать себе девиз. Мы с Нэн сидим на кровати в моей спальне, за запертой ото всех дверью.
– Неужели ты их все помнишь? – Я не могу сдержать удивления.
– Конечно, помню. Я видела инициалы каждой из них, вырезанные на каждом деревянном луче и каменной розетке в каждом дворце. А потом я видела, как камень скалывают, дерево полируют и на место старых инициалов наносят новые. Я сама вышивала их девизы на флагах к их венчанию. Я видела, как рисовали и вырезали их гербы на королевском баркасе, чтобы потом выжечь и сменить на новые. Разумеется, я все их помню. Почему бы мне этого не помнить? Я присутствовала при том, как каждый из этих символов наносился, и при мне они удалялись. Мама отдала меня в услужение Екатерине Арагонской, взяв с меня обещание, что я буду предана своей королеве. Ей бы и в голову не пришло, что у нашего короля их будет шесть. Как и то, что одной из них станешь ты. Спроси меня о любой из них, и я назову тебе их девиз. Я помню их все!
– Анна Болейн, – говорю я первое, что приходит на ум.
– «Самая счастливая», – выдает Нэн со смешком.
– Анна Клевская?
– «Господь да ниспошлет мне благодать навеки».
– Екатерина Говард?
Нэн хмурится, словно это воспоминание ей неприятно.
– «Нет воли иной, кроме Его». Бедная лгунья…
– Екатерина Арагонская? – Это имя хорошо знакомо нам обеим. Екатерина была дражайшей подругой нашей матери, принявшей мученическую смерть за свою веру от руки своего вероломного мужа.
– «Смирение и верность». Благослови, Господи, ее душу… Не было женщины смиреннее ее. И не было женщины вернее.
– А какой был у Джейн?
Как бы ни повернулась жизнь, Джейн Сеймур навсегда останется самой любимой женой короля. Она подарила ему сына и успела умереть до того, как он от нее устал. И теперь в его памяти остался образ идеальной во всех отношениях женщины, больше святой, нежели жены. Он даже иногда выдавливал скупую слезу, вспоминая о ней. Правда, моя сестра помнит, что Джейн умирала в ужасе и полном одиночестве, все время спрашивая о своем муже и зовя его, но ни у кого не было смелости сказать ей, что король изволил уехать.
– «Связанная послушанием и служением», – отвечает Нэн. – Да уж, точнее будет сказать «связанная по рукам и ногам», если на то пошло.
– Связанная? А кто ее связал?
– Ее связали как собаку, как рабыню. Это родные братья продали ее ему, словно курицу на рынке. Отвезли на рынок и выложили на прилавок, прямо под нос королеве Анне. Ощипали, нафаршировали и поставили в самое пекло комнат королевы. Оставалось лишь подождать, пока у короля разыграется аппетит.
– Перестань.
Оба моих покойных мужа жили вдалеке от двора, от лондонских сплетен. Когда до нас доходили известия, новостям было уже недели по две, если не больше, и по пути к нам они обрастали розовым ореолом в пересказах уличных торговцев или искрой в коротких письмах Нэн. Слухи о королевских женах, сменявших одна другую, как в танце, походили на сказки о каких-то волшебных существах: молодой хорошенькой шлюхе, толстой немецкой герцогине, ангелоподобной матери, умершей при родах… Я не обладала ясным и циничным видением дворцовых событий, которым отличалась Нэн, и не знаю даже половины из того, что известно ей. И никто не знает, сколько секретов она могла узнать. Я появилась при дворе лишь в последние месяцы жизни моего мужа Латимера и натолкнулась на непробиваемую стену молчания, окружавшую все, что касалось последней королевы. Всех их вообще никто не поминал добрым словом.
– Твой девиз должен быть обещанием верности и смирения, – тем временем рассуждала Нэн. – Он приближает тебя к себе, возвышая над остальными. Поэтому ты должна во всеуслышание заявить о своей благодарности и намерении ему служить.
– Меня вообще-то нельзя назвать смиренной женщиной, – говорю я с улыбкой.
– Тебе придется проявить благодарность.
– Тогда пусть будет что-то о Божьей милости, – соглашаюсь я. – Потому что только понимание того, что такова воля Всевышнего, даст мне силы со всем этим справиться.
– Нет, тебе нельзя говорить ничего подобного, – предупреждает сестра. – Ты должна думать о Боге в лице твоего мужа, Боге в короле.
– Я хочу стать орудием в руках Божьих. Тогда ему придется мне помочь. Пусть будет «Всё ради Господа».
– А давай сделаем так: «Все ради Него»? Тогда будет казаться, что ты думаешь только о короле.
– Тогда это будет ложью, – не соглашаюсь я. – Мне не хочется играть словами, чтобы получался двойной смысл. Словно я придворная интриганка или хитрый церковный служка. Я хочу, чтобы мой девиз был простым и понятным.
– Ох, да не будь же ты такой деревенской простушкой!
– Нет, Нэн, я просто хочу быть честной.
– А что, если будет: «Приносить пользу во всем»? Тут же не говорится, кому эта польза предназначена. Ты одна будешь знать, что это будет польза делу Бога и реформации, а другим это знать необязательно.
– «Приносить пользу во всем»? – безрадостно повторяю я. – Как-то не очень вдохновляет.
– «Самая счастливая» была мертва через три с половиной года, – жестко парировала Нэн. – «Нет воли иной, кроме Его» спала с прислугой. Это всего лишь девизы, а не предсказания.
Из Хатфилда привезли леди Елизавету, дочь Анны Болейн, чтобы представить ее мне как новой мачехе, четвертой за последние семь лет. Король решает, что эта встреча должна быть проведена официально и прилюдно, и девятилетний ребенок вынужден войти в огромный зал для приемов Хэмптон-корта, сквозь сотни людей. Она идет с прямой спиной и бледным, почти белым, как муслиновый воротник ее платья, лицом. Она выглядит неприкаянной, игрушкой в чужих руках, всегда в толпе и совершенно одна. Нервозную бледность бедняжки оттеняет цвет ее медных волос, убранных под капюшон, губы плотно сжаты, а глаза широко распахнуты. Но она идет вперед так, как ее учили: с идеально прямой спиной и высоко поднятой головой.
Когда я вижу ее, мне становится нестерпимо жаль эту маленькую девочку, мать которой умерла на плахе по приказу ее собственного отца, когда ей было не больше трех лет от роду. Ее собственная судьба теперь висит на волоске: за тот единственный день она превратилась из королевской наследницы в королевского бастарда. Даже имя ее изменилось с принцессы Елизаветы до леди Елизаветы, и теперь никому и в голову не приходит делать перед нею реверансы.
Я не вижу никакой угрозы в этой малышке. Напротив, мне она кажется несчастным ребенком, не знавшим матери, не уверенным в своем настоящем и будущем, почти не видящим отца, и любимым только своими слугами, которые держатся рядом с нею по собственной доброй воле и зачастую служат даром, когда королевский казначей забывает выплатить им жалованье.
Она прячет свой страх за правилами дворцового этикета. Ореол принадлежности к царской крови прикрывает ее, как раковина моллюска, но я уверена, что внутри она так же мягка и беззащитна.
Леди Елизавета приседает в поклоне отцу, затем поворачивается ко мне и снова кланяется.
Выражая свою благодарность отцу, допустившему ее в свое присутствие, и выражая радость от знакомства с новой матерью, она говорит по-французски. Я ловлю себя на мысли, что Елизавета напоминает мне маленькое животное из зверинца в Тауэре, показывающее забавные трюки по приказу короля.
Вдруг я замечаю быстрый взгляд, которыми обменялись Елизавета и леди Мария, и понимаю, что обе сестры боятся своего отца. Они полностью зависят от его прихотей, никогда не знают, что может произойти в следующее мгновение, и больше всего на свете боятся сделать неверный шаг. Леди Мария была вынуждена ухаживать за Елизаветой, когда та была еще совсем малышкой, но это поручение, вопреки ожиданиям, не вызвало у нее неприязни к младшей сестре. Леди Мария постепенно прониклась любовью к девочке и сейчас ободряюще кивала ей, услышав дрожь в голосе, говорящем по-французски.