Имперская графиня Гизела - Марлитт Евгения
Он остановился с помутившимся взором, как бы теперь лишь впервые осознав весь ужас своего будущего со всем его неизгладимым позором; между тем Гизела, безмолвная от испуга, отошла в сторону и опустилась на подоконник.
— Ха, ха, и все это рухнуло, все, все! — простонал он. — И крестьяне с их оброками, и леса с дичью, и карпы в прудах, все, все снова перейдет в руки княжеского дома!.. Все это тебе, конечно, нипочем, не правда ли, малютка? Ты будешь довольна, если тебе оставят кружку молока да кусок черного хлеба… Но она, она, схороненная там с распятием, которое вложили в ее белые руки, прекрасная, возвышенная, святая бабушка — ха, ха, ха! Прекрасной Елене, которая как раз очутится на Блоксберге, понадобилось распятие!.. Если бы она могла проснуться и увидеть эту жалкую бумажонку! Она растерзала бы ее зубами и швырнула бы ее на пол, бросив в лицо всем, так же как и я, свое проклятие!..
И дико захохотав, он пошел далее и начал спускаться с лестницы.
Хохот этот, вероятно, услышан был и в салоне с фиолетовыми занавесами. Дверь отворилась, и на пороге показался князь.
Министра уже не было; прислонившись головой к косяку окна, Гизела с ужасом смотрела вослед ушедшему.
Князь тихими шагами приблизился к ней и положил руку на ее плечо. Необычайная строгость лежала на его худощавом лице; казалось, в эти полчаса он состарился на пятнадцать лет.
— Войдите сюда, графиня Штурм, — сказал он любезно, хотя и без той доброты, с которой обращался к ней до того времени.
Гизела неверными шагами последовала за князем с салон.
— Вы желали говорить со мной без свидетелей, не правда ли, графиня? — спросил его светлость, давая португальцу удалиться в другую комнату.
— Нет, нет!.. — вскричала Гизела, с поспешностью протягивая руку к уходившему, как бы желая удержать его. — И он должен услышать, как я виновна, — и он должен видеть мое раскаяние!
Португалец остановился у дверей, между тем как молодая девушка старалась совладать со своим волнением.
— Поведение мое сегодня вечером дало понять, что я знала о преступлении моей бабушки, — сказала она задыхающимся голосом, опустив голову. — Я имела смелость, с сознанием вины, смотреть в лицо вашей светлости, находила мужество болтать с вами о пустяках, в то время как язык мой только и желал сказать вам: «Вас обокрали самым постыдным образом!..» Я знаю, что утайщик тот же вор, но, ваша светлость, — вскричала она, поднимая на него свой отуманенный слезами взор, — меня может извинить лишь одно — я всегда была заброшенным, не знавшим любви существом, которое при всем своем богатстве не имело ничего, кроме воспоминания о своей бабушке!
— Бедное дитя, никто вас не осудит, — сказал князь, расстроенный ее слезами. — Но кто мог решиться рассказать вам об этом деле? Вы были тогда ребенком и не могли…
— Я узнала об этой тайне несколько часов тому назад, — прервала его Гизела. — Министр, — язык ее не повернулся назвать иначе отчима, — до начала праздника сообщил мне это… Зачем он сказал мне эту тайну, я не знала, — теперь мне стала ясна причина. Но я не буду просить вашу светлость позволить мне умолчать о ней… Я думала, что обязана была спасти имя Фельдерн, и если решительно отказалась поступить так, как мне повелел барон Флери, то во всяком случае часть его идеи была в том, что я намерена была сделать: я на всю жизнь хотела запереться в Грейнсфельде.
— Барон Флери хотел сделать вас монахиней, не правда ли, графиня? — спросил князь. Гизела молчала.
— Эгоист! — проговорил князь сквозь зубы. — Нет, нет, вы не будете заживо погребены в Грейнсфельде, — сказал он милостиво, опуская свою руку на плечо девушки. — Бедное, бедное дитя, теперь я знаю, почему во что бы ни стало хотели представить вас больной. Вы окружены были изменническими душами, которые пытались умертвить вашу душу и тело… Но теперь вы узнаете, что значит молодость и здоровье, — вы будете выезжать в свет и веселиться!
Он взял ее руку и повел к двери.
— Сегодня уезжайте в ваш Грейнсфельд — ибо здесь пребывание ваше не…
— Ваша светлость, — прервала она его решительно, останавливаясь у порога, — я пришла сюда не единственно для того, чтобы сделать признание…
— Да?
— Княжеский дом уже так много потерь понес через похищенное наследство — я единственная наследница графини Фельдерн, и моя священная обязанность употребить все силы, чтобы загладить совершенное ей преступление, — возьмите все, что она мне оставила.
— О, моя милая, маленькая графиня, — перебил ее князь, улыбаясь, — вы серьезно думаете, что я в состоянии взять с вас контрибуцию и заставить вас каяться в поступках вашей бабушки?.. Слушайте же, милостивый государь, — обратился он к португальцу, — то, что вы мне открыли, нанесло мне глубокую рану — вы положили секиру у корней дворянства, — но слова этой милой девушки примиряют меня с ним снова. В моих глазах дворянство спасено этими словами!
— Мысль, высказанная только что графиней, очень близка к той, — возразил португалец спокойно, — которую лелеял также фон Эшенбах. Взамен доходов, которых, вследствие поддерживаемого им обмана, лишен был в продолжение многих лет княжеский дом, он отказал вашей светлости четыреста тысяч талеров.
Князь приведен был в крайнее изумление.
— О, так в самом деле он был такой Крез? — спросил он, прохаживаясь взад и вперед по комнате. — Мне известна история вашей жизни, милостивый государь, — сказал он после небольшой паузы, останавливаясь перед португальцем. — Но некоторые из ваших показаний, направленных против барона Флери, напомнили мне об одном несчастном случае — брат ваш утонул, и вы вследствие этого оставили Германию?
— Да, ваша светлость.
— Вы случайно встретились с господином фон Эшенбахом в ваших странствованиях по свету?
— Нет. Он был дружен с моими родителями; он звал меня и брата моего к себе в Бразилию — я уехал из Германии согласно его желанию.
— А, так вы, стало быть, его приемный сын, его наследник?..
— Во всяком случае, он думал, что я должен принять от него его богатства за ту любовь и попечение, которые я ему оказывал. Но я без ужаса не мог подумать о сокровищах этого человека, когда пред смертью он открыл мне свою тайну. Я не могу простить ему его молчания, через которое так много дурного совершалось в его отечестве, между тем как одного его слова достаточно было, чтобы уничтожить причину зла. Он не был мужествен и боялся запятнать свое имя… Оставленное им наследство я употребил на общественные учреждения… Счастье благоприятствовало моим частным предприятиям — и я стою на своих собственных ногах.
— Вы намерены возвратиться в Бразилию? — спросил князь с каким-то странным, двусмысленным взглядом и подошел ближе к португальцу.
— Нет — я желаю сделаться полезным в моем отечестве… Ваша светлость, я питаю благую надежду, что с того момента, как тот жалкий интриган безвозвратно переступил порог, новая жизнь настанет для всей страны…
Лицо его светлости омрачилось. Он опустил голову и исподлобья измерил пронзительным взглядом португальца.
— Да, он жалкий интриган, вконец испорченная душа, — сказал князь медленно, напирая на каждое слово, — Но мы не должны забывать, милостивый государь, что он в то же время был великим государственным человеком!
— Как, ваша светлость, этот человек, который самые ничтожные стремления к высшим потребностям в народе забивал немедленно своей железной рукой?.. Человек, который в продолжение всей своей долгой деятельности ни одним пальцем не шевельнул, чтобы поднять страну в ее материальном положении, а напротив, со злобой преследовал каждое отдельное лицо, желавшее принести пользу народу, из опасения, вероятно, что мужик с сытым брюхом захочет, чего доброго, на досуге бросить взгляд в политическую кухню государственного правителя?..
Лицемер, не носивший и искры религии в своей груди, но приклеивший ее к своему скипетру; поддерживаемый воем властолюбивой касты, обладающей правом свободной речи; из благотворной, высшей силы, источника света, который должен был бы освежать человеческую душу, он сделал пугало, которое безжалостно душит каждого, кто приблизится к нему!.. Пройдите, ваша светлость, по всей стране…