Огненные времена - Калогридис Джинн
В общем, внешность у Жака была весьма уродлива, но он провел в лазарете пять лет, и я так привыкла к нему и к другим пациентам, что уже могла не замечать их обезображенных лиц и тел и легко представляла их себе такими, какими они когда-то были. Мы с Жаком привязались друг к другу. Я воображала себе, что он – мой отец, доживший до старости, и я ухаживаю за ним, а у него, наверное, была дочь, видеть которую из-за своей болезни он больше не мог.
Каждое утро он встречал меня словами: «Доброе утро, моя дорогая сестра Мария! Милостив ли к вам Господь?»
Когда я неизменно отвечала: «Милостив» и спрашивала о том, как он себя чувствует, он обычно отвечал: «Хорошо, как никогда! Жить в таком уюте и предаваться досугу, да еще когда за тобой ухаживают такие прелестные женщины! Ах! Это куда более чудесная жизнь, чем та, о которой я когда-либо мечтал, работая в поле! Да я и представить себе не мог, что в старости буду срать в уборной, под крышей, как сам сеньор!»
И он улыбался изуродованными губами, обнажая серые, беззубые десны, и я улыбалась ему в ответ, обрабатывая его язвы.
Конечно, язвы эти были такими же ужасными, как у всех остальных. В действительности его тело было изъедено болезнью больше, чем у других. Но каким-то образом ему удавалось переживать всех. Каким-то образом ему удавалось избегать гангрены и следовавшей за ней немедленной смерти.
Но вернемся к тому утру с сестрой Габондией. Когда мы пришли в лазарет, нашей первой обязанностью было опорожнение и чистка ночных горшков под насосом в ближайшей уборной. Покончив с этим делом, мы вернулись в лазарет, чтобы подмыть тех несчастных, что были так искалечены или слабы, что не могли уже добраться до ночного горшка.
Вернувшись, я ожидала, что Жак поздоровается со мной, как обычно. Но он зловеще молчал. Тогда я направилась прямо к моему другу и, к нашему общему смущению, обнаружила, что он впервые за все время сходил под себя. Случись это с кем другим, я не испытала бы ни малейшего чувства неловкости. Но то был Жак, гордившийся тем, что приносит горшки другим. Я встревожилась и стала спрашивать его, не стало ли ему хуже, но он лишь отводил глаза, явно стыдясь своего положения, и не произнес ни слова даже после того, как я принесла чистую смену одежды и переодела его.
Это наложило отпечаток на все утро. Я ухаживала за другими больными не так весело, как обычно, а сестра Габондия выполняла свою работу, сопровождая ее обычным ворчанием.
Примерно через час, вскоре после того, как я начала обрабатывать страшную язву на ноге одной прокаженной старухи, до меня долетел звук, похожий на тихий, сдавленный кашель. Но я услышала в этом звуке бездну отчаяния.
В отделении многие стонали и кашляли постоянно. В обычное время я бы даже не заметила такой слабый шум. Но что-то заставило меня застыть с мокрой тряпкой в руке и тазиком на полу у моих колен и обернуться.
Далеко позади меня, в такой же позе, как и я – стоя на коленях на каменном полу, – обрабатывала раны Габондия. А за ней находился Жак. Он лежал на соломенном матрасе, схватившись руками за горло.
И в тот же миг я ясно увидела – увидела состраданием, которое охватывало только Жака – только его, а не меня, с моими страхами и вероятной потерей. Только Жака – храброго, любящего человека, каким он остался в обстоятельствах, сломивших многих более слабых людей. Только Жака и ту силу и доброту, которую он проявлял и к своим товарищам по несчастью, и к тем, кто за ними ухаживал.
И я ясно совершенно ясно – увидела его изъеденный проказой язык. Язык оторвался и застрял в горле.
– Сестра! – крикнула я Габондии через всю комнату. От неожиданности та выронила тряпку в таз, расплескав воду. На ее темном облачении монахини появилось еще более темное пятно. – Скорее к Жаку! Язык!
Не поднимаясь с колен, она оглянулась через плечо и, нахмурившись, посмотрела на Жака, лежавшего молча, с открытым ртом.
– Скорее! – крикнула я, бросая тряпку и вскакивая на ноги. – Он проглотил его! Он задыхается!
Габондия двигалась так медленно, а я так быстро, что мы оказались у постели Жака одновременно, хотя она была около него, а я – на другом конце комнаты.
Ближе рассмотрев пациента, Габондия всплеснула руками: наконец до нее дошло, что происходит. Я же, ведомая ясновидением, знала, что промедление смерти подобно.
Одной рукой я как можно шире раскрыла рот Жака, а потом, с мгновенной уверенностью, зная точно, что именно я обнаружу, просунула пальцы другой руки между скользких, неровных десен. Изо рта шло зловоние, но я думала только о том, чтобы крепче обхватить пальцами вздутый мясистый язык. Из горла торчал уже только самый его кончик.
Крепко его ухватив, я потянула и тянула изо всех сил, пока наконец он не выскочил наружу с хлюпающим звуком.
И вот он лежал у меня на ладони. Целое мгновение я разглядывала его – он был серый и блестящий как слизень. Сестра Габондия стояла рядом со мной, прикрыв рот рукой, и смотрела на меня с таким смятением и отвращением, что я подумала, что ее сейчас стошнит или же она грохнется в обморок.
В тот же самый миг бедный Жак с громким шумом вдохнул воздух – и зияющим ртом, и щелками, служившими ему вместо ноздрей.
А потом случилось нечто особенное.
Мною овладело чувство – как мне объяснить это? – чувство правильности того, что я делаю, чувство умиротворения, когда остается только любовь и ничего, кроме любви. По моему телу, начиная с головы, потекло нежное тепло, словно я стояла под лучами солнца. Время словно исчезло в это мгновение, и я растворилась в тепле, совершенно забыв о себе. Это было то же ощущение присутствия богини, которое я испытала после гибели Нони.
Вдруг я услышала, как сестра Габондия тихо ахнула рядом со мной, и, обернувшись, увидела, что она смотрит на предмет, лежавший на моей раскрытой ладони. Язык больше не был бледно-серым, вздутым и перекошенным – он был правильной формы, здоровый, розовый! А над моими ладонями мерцало лучистое золотое сияние, видимое даже при дневном свете.
Руки Нони! Руки, наделенные даром прикосновения. У меня не было ни малейшего сомнения, что этим мгновением я обязана ее героической смерти, ибо я почувствовала, что она стоит рядом со мной.
У меня не было ни мыслей, ни удивления, ни страха, ни смятения – только чувство, что именно нужно сделать. Вставить язык во все еще разверстый рот Жака, почувствовать в пальцах мощный, но приятный жар, задержать пальцы у корня языка, а потом тихонько их вытащить…
И время сразу побежало с прежней скоростью. Я стала осознавать, кто я и что именно только что сделала. Я была удивлена и испугана так, что не могла говорить.
Стоя на коленях, я смотрела на лежащего на матрасе Жака. Вдруг он резко сел. Его единственный здоровый глаз был полон изумления, а по-прежнему жалкое, обезображенное лицо светилось радостью. Он схватил мою руку – ту самую, на которой только что лежал его пораженный проказой язык, – и начал покрывать ее поцелуями.
Наконец он смутил меня еще больше, подняв на меня взгляд, полный обожания, и воскликнул:
– Вы исцелили меня! Вы спасли мне жизнь и вернули речь!
И тут он обратился к остальным прокаженным и громко и четко – так громко и четко, как ни разу еще с самого своего появления в лазарете, – сказал:
– Слушайте все! Эта добрая монахиня – святая! Она послана Богом, чтобы творить чудеса. Этой ночью у меня отвалился язык. Я был в отчаянии, что не смогу больше озвучить свои мысли. А когда убедился в том, что он слишком раздут и выплюнуть его я не могу, то решил: пусть он там и останется. Надеялся проглотить его, задохнуться и быстренько помереть. Но вот этот ангел, – он показал на меня драматическим жестом, – она не только поняла издалека, что со мной приключилось. Она вытащила раздутый язык из моего горла, потом сделала его опять здоровым, а потом каким-то чудом вставила его на прежнее место, и теперь я снова могу говорить! Слава Господу за то, что он послал к нам истинную святую – сестру Марию-Франсуазу!