Затерянные в смерти (сборник) - Гэфни Патриция
Но я не положила, и он вдруг выскользнул из пальцев, как живая рыба.
Думаю, я потянулась за телефоном. Точно не помню, но должно было быть именно так. Может быть. Перед этим я выронила все остальное, что держала в руках, – тапочки, бокал, стул. Кто знает? Если бы я несла Бенни, возможно, могла бы бросить и его…
Ну, это уж слишком. Нет! Конечно, нет!
Последнее тактильное ощущение, которое я помню весьма отчетливо: длившееся секунды, но показавшееся долгим, как вечность, скольжение ноги по гладкому, скользкому камню. Дальше наступила темнота. И пустота.
Как это было
Сколько же прошло времени? Я слышала потом, что два месяца, но это не совсем верно. Я провалилась туда, где вообще не было времени. И ничего не было. Совсем. Но позже – через неделю? через три недели? через пять? – по висевшему передо мной матовому черному занавесу начала пробегать рябь. Словно весь мир был закрыт от меня теперь уже не толстыми, а тонкими шторами. Нет, пожалуй, это не совсем так. Первым чувством, которое начало ко мне возвращаться, был слух. Слух, а не зрение. Поэтому лучше сравнить изменившееся ощущение с разницей между звуком в электронных наушниках и полной тишиной, как в специальных фланелевых наушниках Бенни, которые надевали на мальчика, укладывая спать, чтобы заглушить звуки.
Звук вместо полной тишины. Какое это было счастье! Сначала фрагменты слов. Знаете, как это бывает… Закрываешь книжку, гасишь свет и готовишься заснуть, а обрывки фраз и ритм написанного автором продолжают звучать у тебя в голове еще несколько секунд, пока окончательно не проваливаешься в сон. Если же удастся проснуться и сосредоточиться на любой из таких фраз, она окажется полной бессмыслицей. Что-то в этом роде происходило со мной.
Долетали еще обрывки музыки, отдельные аккорды, которые я не могла узнать. Так бывает, когда слишком быстро переключаешь радиоканалы. И голоса. Сначала совсем чужие, потом – слава богу! – голос Сэма. Именно в этот момент я начала выздоравливать. И надеяться. Впрочем, это одно и то же. Я не всегда понимала, что он говорит, особенно вначале. Он мог бы с таким же успехом говорить по-итальянски. Но смысл был неважен. Главное – его голос. Веревка, которую бросили утопающей.
Потом начали возвращаться тактильные ощущения. Какое это было счастье! Прикосновение кожи к коже. Неважно даже чьей. Просто невыразимое облегчение – почувствовать, что ты снова не одна. Медсестрам, санитарам, физиотерапевтам, которые занимались со мной, наверное, казалось, что они массируют труп, я же наслаждалась ощущениями, когда они сгибали и поглаживали мои руки и ноги и проводили другие необходимые манипуляции. Мне даже нравилось, когда мне закапывали в глаза лекарство. А уж когда Сэм втирал лосьон в мои руки – я погружалась в нирвану.
Последним вернулось зрение.
– Она может открывать глаза! – произнес чей-то восторженный голос, и я ощутила нечто, похожее на гордость полуторагодовалого ребенка, которого похвалили за то, что он произнес первую в своей жизни внятную фразу. Правда, видела я только то, что находилось прямо передо мной, все остальное казалось расплывчатым, как будто смотришь через старое неровное стекло.
Проблема состояла в том, что никто не знал обо всем этом, кроме меня. И восстанавливалась я не так чтобы стремительно. Все это вовсе не походило на фильмы, где какому-нибудь парню делают инъекцию препарата, парализующего его тело, а мозг продолжает работать на «отлично». Мой мозг походил на ноздреватую губку, на поверхность луны, всю в дырах и кратерах. Но на самом деле прогресс был налицо. Вот только никто, кроме меня, об этом не знал. А сказать им я не могла. И испытывала от этого настоящее отчаяние! В больнице часто просят оценить степень боли, которую испытываешь, по десятибалльной шкале. Если бы мне сказали тогда оценить свое одиночество, я бы, не задумываясь, назвала сто пятьдесят.
А потом наступил день, когда мне показалось, что я могу прорваться, могу наконец проделать в окружавшем меня плотном занавесе достаточно большую дыру, чтобы просунуть в нее голову и закричать: «Эй! Смотрите! Это я!»
Но этого не произошло. Зато случилось кое-что другое. Кое-что, о чем говорят обычно, что это звучит абсолютно невероятно. Ха-ха! Это еще мягко сказано! Те, кто решился рассказать кому-нибудь подобную историю, обычно попадают рано или поздно на освидетельствование к психиатру.
Еще один убедительный повод не рассказывать ее никому, кроме как самой себе.
– Пора завозить ее внутрь. Поднялось давление. Боюсь, нагрузка сегодня слишком велика.
Господи, как я ненавидела эти слова! Они означали, что моя семья сейчас оставит меня. Самое ужасное в коме не неспособность говорить, двигаться, есть, выражать свои мысли – вовсе нет. Самое ужасное, когда тебя оставляют одну.
Бенни вертелся в ногах моей каталки – мягкого кресла с откидывающейся спинкой, которое я обожала. На этом кресле меня вывозили в погожие дни на несколько минут на улицу. Все трубочки и провода, обеспечивавшие мою жизнедеятельность, были подключенными к жужжащим и пищащим механизмам, спрятанным внутри каталки. Бенни был вне зоны моей видимости, но иногда какая-нибудь часть его прелестного маленького подвижного тела ударялась о мои прикрытые пледом ноги, и всякий раз его неосторожное прикосновение заставляло меня таять от любви.
– Мамочка похудела, – вот все, что он сказал мне сегодня. – И волосы у нее слишком длинные.
Когда медсестра сказала, что пора возвращаться в палату, Бенни спрыгнул с подножки каталки, словно спортсмен, ожидавший выстрела из стартового пистолета. Я почувствовала его облегчение. А у меня стало тяжело на душе.
– Дайте, я сам повезу ее, – попросил Сэм.
Он потянул каталку, и драгоценное синее небо, закружившись, стало исчезать из виду. Легкий толчок, когда мы переезжали через порог, – и вот я уже снова в палате, в этой ужасной палате. В моей серой тюрьме.
– Кажется, сегодня она получше, – в голосе Сэма звучат бодрые нотки, предназначенные специально для Бенни, которые я так ненавижу. – По-моему, налицо явный прогресс.
Дежурной медсестрой в тот день была Хетти, моя любимица. У Хетти были очень мягкие руки, и она никогда не разговаривала так, словно пациенты, мало того что находились в коме, были еще и слабоумными идиотами. За некоторыми медсестрами такое водилось.
– На контрольной шкале изменений не зарегистрировано, – поспешила разочаровать Сэма Хетти. – Но я понимаю, о чем вы. Сегодня она была какой-то более живой, – быстро добавила сердобольная медсестра. – И иногда следила глазами за движением.
– Она посмотрела мне прямо в глаза.
Это была правда. Мой муж, склонившись над каталкой, вертел головой до тех пор, пока наши взгляды не встретились. Каким же он был усталым и какая печаль застыла в его глазах!
«Не уходи! – мысленно умоляла я. – Останься со мной!»
– Если она способна открывать глаза, то не может быть совсем без сознания, ведь так?
– Есть много степеней сознания, – начала объяснять Хетти. Затем пошло про метаболическую и анатомическую разновидности комы, про то, что каждый случай уникален. А надежду надо сочетать со здравым смыслом. Мне надоело их слушать. Я чувствовала себя мумией, запеленатой в марлю. Если бы только я могла издать хоть один звук, приподнять хоть одну костлявую завернутую руку… но все это было так утомительно. Сил хватало только на то, чтобы смотреть Сэму в глаза.
Он прижался щекой к моей щеке. О! Этот запах! Его запах. Он прошептал, что любит меня. Плакала ли я? Если бы я могла плакать – он бы знал. Я только вглядывалась и вглядывалась в его волосы, щекочущие мое лицо, широко раскрытыми глазами.
Сухими глазами.
– До свидания, малышка, – пробормотал Сэм. – Ничего не бойся. Все будет хорошо. Мы скоро увидимся, любимая.
Я потеряла ощущение времени. Скоро… Это было для меня то же самое, что поздно… Или никогда.
– Бенни! Подойди попрощайся с мамой. Бен, ну иди же сюда, парень! Эй, Бенни!