Не уходи - Мадзантини Маргарет
— Потом, нельзя ли потом… — недовольно пробурчал я.
— Нет, профессор, это срочно, прошу вас.
Тон у нее был необычным, в нем звучала какая-то странная категоричность. Полагаю, ни о чем таком особенном я в этот момент не подумал, и тем не менее руки у меня вдруг отяжелели. Операционная сестра протягивала мне иглодержатель. Я никогда еще не прерывал операции, всегда сам доводил ее до конца. Я стиснул пальцы и заметил, что сделал это с опозданием. Зашивая слой мышечной ткани на брюшной стенке, я вдруг заторопился. Пришлось прекратить работу, я сделал шаг назад — и наткнулся на кого-то, кто стоял у меня за спиной. «Ладно, заканчивай за меня», — сказал я ассистенту, и сестра тут же передала иглодержатель ему. Я услышал шлепок этой металлической штуки, с размаху очутившейся в ладони ассистента, он гулко отозвался у меня в ушах. Все, кто был в операционной, глядели на Аду.
Дверь операционной беззвучно закрылась за нами. Мы очутились в комнате предварительной анестезии, неподвижно стояли друг против друга.
— Так в чем дело?
Грудь Ады порывисто вздымалась под зеленой курточкой, голые локти покрылись мурашками — мерзли, наверное.
— Профессор, там, внизу, у нас девочка, ее привезли с черепной травмой…
Я стащил с рук перчатки — машинально, почти машинально.
— Ну говорите же, говорите…
— Я нашла ее школьный дневник… там ваша фамилия, профессор.
Я протянул руку, сорвал с ее лица стерильную маску. В голосе Ады вдруг не стало возбуждения, храбрость ее закончилась. Она нуждалась в помощи, стала неестественно кроткой, почти беззвучно спросила:
— Как зовут вашу дочь?
Я, кажется, нагнулся над нею, хотел разглядеть ее получше, вычитать в ее глазах какое-то другое имя, ни в коем случае не твое.
— Анджела, — выдохнул я в самую глубину ее глаз — и увидел, как они расширились.
Я бежал вниз по лестницам, выскочил под дождь на внутренний двор, бежал, не обращая внимания на машину «скорой помощи», которая, подъехав на полной скорости, остановилась как вкопанная в шаге от моих ног; я бегом пронесся через стеклянные двери, ведущие в зал дежурной бригады, пробежал через зальчик, где пили чай санитары, пробежал через палату, где орал человек с открытым переломом, бегом ворвался в соседнюю палату, пустую и в полном беспорядке. Тут я остановился — я увидел на полу пряди твоих волос. Твои волосы, каштановые вьющиеся волосы, были собраны в кучку, сверху на них лежали кусочки окровавленной марли.
В один миг я превратился в ходячее ничто. Едва передвигая ноги, я тащусь через все отделение реанимации, ковыляю по коридору, добираюсь до застекленной перегородки. Ты там, за ней, тебя обрили наголо, тебя интубировали, твое опухшее и почерневшее лицо облеплено кусочками белого пластыря. Это ты. Я миную перегородку и встаю возле тебя. Я не доктор, я просто обыкновенный отец, несчастный отец, сломленный горем, с пересохшим ртом. Я в испарине, и волосы мои шевелятся… То, что случилось, не может пройти само по себе, оно взгромоздилось на начальственное место и облеклось смутным и грозным ореолом, озадачивающим всех, кто ко мне приближается. Я одеревенел, я перенасыщен болью. Я закрываю глаза и пытаюсь оттолкнуть от себя эту боль. Тебя не может здесь быть, ведь ты же в школе. Сейчас я открою глаза — и увижу совсем не тебя. Я увижу совсем другую девочку, неважно кого, — совсем случайную девочку, мало ли на свете девочек… не тебя, не тебя, Анджела. И я широко распахиваю глаза — и обнаруживаю здесь именно тебя, случайно это оказалась как раз ты.
На полу стоит жестяное ведро с крышкой, на нем написано: «Для вредных отбросов»… Кто бы ни был виновен в происшедшем, его место в этом ведре… я должен его туда бросить, это мой долг, это единственное, что мне остается. Мне нужно посмотреть на тебя так, словно ты не имеешь ко мне никакого отношения.
Один из электродов кардиографа лег неловко, он давит тебе на сосок, я снимаю его и пристраиваю получше. Смотрю на монитор — пятьдесят четыре удара… потом поменьше — пятьдесят два. Это брадикардия. Приподнимаю тебе веки — зрачки у тебя еле реагируют, правый до отказа расширен, внутричерепная травма в этом полушарии. Тебя нужно оперировать прямо сейчас, вернуть мозгу питание, его масса смещена гематомой, которая другим краем упирается в черепную коробку, твердую, неэластичную, и сдавливает центры, иннервирующие все тело, каждую проходящую секунду она лишает тебя каких-то физических возможностей. Я оборачиваюсь к Аде:
— Кортизон ей сделали?
— Да, профессор, и гастропротектор тоже.
— Другие травмы у нее есть?
— Возможен разрыв селезенки… это пока под вопросом.
— Как с гемоглобином?
— Двенадцать.
— Кто сегодня в нейрохирургии?
— Да я там, я. Привет, Тимотео.
Это Альфредо, он кладет мне на плечо руку; халат у него не застегнут, волосы мокрые и лицо тоже.
— Ада до меня дозвонилась, я только что уехал после дежурства.
Альфредо — лучший врач на этом отделении, однако никаким особым уважением он не пользуется, манеры у него не импозантные. Ведет он себя неброско, явных внешних достоинств не имеет; оперирует он в тени заведующего отделением и сразу тушуется, стоит заведующему на него взглянуть. Много лет назад я пытался давать ему советы, да только он меня не слушался: характер у него вовсе не на высоте его таланта. С женою он разъехался; знаю, что у него есть сын-подросток примерно твоего, Анджела, возраста. Его дежурство уже кончилось, он вполне мог бы сидеть дома — какому же хирургу приятно оперировать родственника своего коллеги?.. Но нет, он прыгнул в такси, а когда застрял в пробке, то выскочил из машины и под проливным дождем побежал в клинику, боялся опоздать… Уж и не знаю, поступил бы я так же на его месте или нет.
— Там, наверху, все готово? — спрашивает Альфредо.
— Готово, — говорит медсестра.
— Тогда мы поднимаемся.
Ада приближается к тебе, отсоединяет от дыхательного аппарата, прикладывает ко рту нагубник кислородной подушки — это на время транспортировки. Потом тебя везут. Одна твоя рука падает с каталки как раз в момент, когда каталку вдвигают в кабину лифта; Ада наклоняется, берет руку и кладет на место.
Я остаюсь с Альфредо наедине, мы устраиваемся в комнате по соседству с реанимацией. Альфредо зажигает свет в негатоскопе, вешает на него твою пленку и рассматривает ее почти в упор. В какой-то точке он останавливается, наморщивает лоб, сосредотачивается. Я-то знаю, что это значит — искать какую-то полутень, способную тебе помочь, на туманном поле рентгеновского снимка.
— Видишь, — говорит он, — вот это — основная гематома, она сразу же над мозговой оболочкой, до нее я доберусь легко… Нужно будет посмотреть, в каком состоянии сам мозг, этого заранее не скажешь. Потом, есть еще вот это пятнышко, оно глубже; тут сказать трудно, это может быть рикошетным кровоизлиянием.
Мы смотрим на тускло светящееся поле, изображающее твой мозг. Оба мы знаем, что врать друг другу нам не положено.
— Может статься, у нее уже вовсю идут ишемические осложнения, — шепчу я.
— Я должен забраться в череп, и мы сразу все поймем.
— Ей всего пятнадцать лет.
— Вот и хорошо, значит, сердце у нее сильное.
— Она вовсе не сильная… она же девчушка.
Колени у меня невольно подгибаются, и вот, рухнув на пол, я уже плачу безо всякого удержу, прижимая ладони к мокрому лицу.
— Она умрет, правда? Ведь мы оба это знаем, у нее вся голова наполнена кровью.
— Пока еще ни черта мы не знаем, Тимотео.
Он встает на колени рядом со мною, энергично меня трясет, а заодно и сам встряхивается.
— Сейчас мы вскроем череп и посмотрим. Отсосем гематому, дадим мозгу роздых, а после этого мы посмотрим.
Он встает на ноги.
— Пойдешь со мной в операционную, да?
Я утираю нос и глаза рукой, потом тоже встаю. На уже отросшей щетине у меня остается влажная поблескивающая полоска.
— Ну нет, я по хирургии мозга ни хрена не помню, от меня толку не будет…