Камиль Лемонье - Адам и Ева
Если бы в это мгновенье показалась на дороге тень человека, я уложил бы его на месте, как лесного зверя. Ева мне промолвила с нежным упреком:
– Ты был для меня нежным супругом, а теперь говоришь мне, как оскорбленный господин. Если то на самом деле друг, перед которым радостно тявкал Голод, можешь ли ты запретить этому животному обладать более привязчивым сердцем, чем твое?
Я смирился, устыдясь своего гнева, ибо она говорила разумно.
– Видишь, Ева, мы проливали невинную кровь и ныне я говорю, как опьяненный кровью человек.
Мы пошли туда, откуда доносился лай. Это был тревожный и вместе предупреждающий лай с короткими досадливыми вскриками, словно пред препятствием, в которых слышалась, однако, приветливость и гостеприимство, словно братское увещание. Лай то приближался, то удалялся, замолкал, возобновлялся, и вдруг мы увидали Голода, который описывал широкие круги и с легкими прыжками вел к нам большую, тощую и робкую собаку, которая, верно, заблудилась в лесу.
– Не бойся, – как бы говорил лай. – Этот человек совсем не такой ужасный, как кажется, а та пришла так же, как и ты.
И изнуренная собака вертелась теперь у наших ног и глядела на нас человечьими глазами.
Я услышал тогда в себе голос Творца, говоривший человеку в райском саду:
– Адам! Адам! Что ты сделал?
И я также внимал Еве, когда она говорила: «Если хочешь мне нравиться, ты дашь мне отведать кровь и жизнь животных этого леса».
А покорное животное убежало в чащу деревьев и привело другого заблудшего животного.
Ева, Ева! Вот прекрасный и поздний урок: мы проливали жизнь, и меня мучила едкая жажда. Но собака научила нас нежной любви, Отныне, когда нас начнет одолевать голод, я буду уходить в лес, и руки мои будут неуклюжи и неловки, как у угрюмого и покорного жреца. А эта милая и странно жестокая девушка принялась смеяться, сознавая свою юную власть.
В этот день мы привели к себе новое животное. Приласкав его, я сказал Еве:
– Как назовем мы его?
Она захлопала в ладоши и ответила мне:
– Назовем его Нуждою, потому что у нас уже есть Голод.
Какая у тебя смешная мысль, Ева! И; однако, не более странно, что одна собака называлась Голодом, а другая Нуждою. Голод и Нужда были всегда моими неразлучными спутниками. Одно без другого не встречаются. Смеясь, ты сказала Ева глубокую правду. Я опустил руку на ясные и влажные глаза животного, подул ему в ноздри и сказал:
– Так называйся же Нуждою, этой печалью былой поры, в знак воспоминанья о страдании прежнего старого мира, хотя здесь Нужда только название забытой вещи.
Глава 11
Крестовник, зверобой, медовая марена и другие розовые и пахучие цветы засыхали. Это была пора, когда там внизу у людей кончается жатва. И ульи полны меда и воска. Пряный запах леса, благоухание сена перестали куриться по вечерам. Мы знали закон, который согласует с полетом пчел золотые цветы и сладостные ароматы. И вся земля покрывается белым пологом, как символом брака и счастья.
Потемневшие ткани, красный бархат, пышный и суровый багрец созревших и блиставших красотою плодов, отмечали конец августа.
Каждый день приносил новое чудо, и рожденье новой краски и благоухания в обширной вселенной также чудесно, как полет метеора и переселение народов. Близ ручья бузина и жимолость красовались гроздьями черных ягод. Словно кораллы краснели иглы стройного боярышника. Пурпурные плоды шиповника стали кислы, как маленькие дикие яблочки. Амарантовые серьги горькой рябины походили на разукрашенную рождественскую елку. Теперь и кизиль, и айва налились ароматной мякотью. И с запахами, цветами и плодами прилетели новые птицы: королек, поползень и однообразно насвистывающий на равнине скворец.
Ни ты, Ева, ни я не слышали еще такой сладостной музыки. Она навивала на нас нежную грусть, подобную ощущению нашей немощной плоти. В этой музыке слышался уже резкий свист северо-восточного ветра зимы. И этот призвук был для нас, как кислый и возбуждающе сок лесных яблок, в которые я вонзал свои зубы после тебя.
Так мы вступили в сад Эдема, внимая песням, и глядели, подобно первому человеку и первой женщин, не ведавших неожиданных даров земли, как распускались цветы. И ветер также был нам неведом, как деревья и источник, и каждый вечер, и каждое утро. Ева порою долго стояла, склонившись над травой, или внимала легкому шелесту соков. Но она еще не понимала красоты муравья, жука и земляного червя. Смеясь, она отклоняла их с пути, как будто от этого движения зависало измененье порядка мира. Но после короткого колебания они снова возобновляли свой прежний прерванный путь.
Так выполняли они свое назначенье. Я же мало-помалу старался приобщиться к смыслу жизни. Ты, Красота, моя милая Ева, – налагаешь на все свою десницу или создаешь легкую преграду, чтобы расстроить то маленькое и чудесное деянье, которое совершают твои твари. Но за твоею десницей есть другая, – мы ее не знаем, но она, вопреки тебе, направляешь их по предназначенным для них путям. Также и ты, Ева, когда впервые пришла к краю леса, как будто свернула с пути, который я избрал, чтобы идти перед тобою. Но ты явилась мне, и ничто не могло бы помешать мне уйти в то утро из дому с моим Голодом.
Плетет паук, растет трава, бежит ручей, все послушно таинственному закону, который один для всех – для насекомого и растения, для воды и человека. Мы кроем крыши для чего-то такого, чего не знаем. Жизнь ступает вместе с нами, и мы не знаем, для чего живем. И вот в один какой-нибудь день смерть захлопнет над нами дверь.
Я сам слишком недалеко ушел от той жизни, которой живут люди, чтобы не бояться смерти. Я еще не видел, что вслед стае бедности человеческого языка слово смерть получает абсолютный смысл, благодаря которому для умирающего всякое существующее явление представляется пройденной стадией, тропой, ограниченной небытием, и мы измеряем вечность в тот краткий час, когда жизнь как бы застывает в нас. Но она уходит и вновь возрождается, и снова все возобновляется, согласно закону, порождающему из замкнутой клетки – живую.
Как только я вызывал мрачный образ смерти, Ева бледнела. Словно в забытье сжимала она меня в объятиях.
– Милый, твое сердце стучит рядом с моим. Как могла бы я поварить, что смерть тебя когда-нибудь похитит у меня?
Это бесхитростное дитя произнесло такое сладостное слово, словно оно было словом святых, ибо надо, надо верить. Багряный поток крови перестал бы омывать мои жилы, если бы и он не был, по своему, актом веры. Ева прижимала свои губы к моим и восклицала:
– Вот мои перси, возьми их в свои руки. Вот мои волосы, заверни ими свои пальцы. Сама смерть не сможет нас разъединить!
Боже, с какой полной жизни гордостью она восклицала это. Крик ее поднимался к вершинам деревьев, как вызов.
Шел третий месяц нашей любви. Твоя грудь, моя Ева, была так упруга под моими пальцами! Ты предлагала мне ее, трепетавшую и налитую, как плод, и не ведала стыдливости. Ты также просто и естественно, какой была сама жизнь, предлагала мне свое тело. Оно было подобно вечной жажде и вечному голоду. Одежда твоя спадала, и сама ты не знала, что была нагой в моих объятиях. Но ты не промолвила еще мне слова любви, словно красота твоей груди и твоей утробы была ничем рядом с более великой красотой, скрытой в тебе.
Под утро я вступил в цветущий сад. Я влез на дерево и сорвал горячий плод любви. Твое тело узнало мое. Но падает яблоко с ветви, и снова поднимаются соки, рождаются новые яблоки для иной жажды, пока не воздвигнуты преграды. Но дева не сразу молвит слово, которое водружает вокруг нее ограду. Она разжимает колена и пробуждается лишь наполовину. В глубине ее существа скрывается более сладостный сад, чем девственность ее утробы, но она не знает об этом. Я, моя дорогая Ева, говорил тебе о любви, как тот, кто познал уже любовь. Но ты мне подарила твои маленькие перси и не ведала какое божественное имя у любви.
Однажды утром, уйдя вместе в лес, мы присели на холмик, и никто из нас не говорил. Вился легкий туман, осень уже склонялась к концу. И вдруг, услышав пение дрозда, ты заплакала. Я не знал, почему горячий дождь слез орошал твои щеки. Я захотел тебя поцеловать, но ты отстранила мои губы, промолвив:
– Ты не думаешь, милый, что лес проснется теперь, когда пропел дрозд?
Какое ты странное слово сказала! Лес покрывался листочками, и, если бы пришла весна, ты сказала бы иное слово. Ты прибавила потом, как будто не своим голосом:
– Мне казалось, что спала я целую вечность. О, дорогой Адам, дрозд пропел и ныне я просыпаюсь!
Я тоже услышал его ныне впервые, но пение его не имело для меня того же смысла, как для Евы.
– Видишь, – ответил я ей, – он поет, потому что теперь перелет. Они всегда поют в пору созревания рябины.
Я говорил, как человек, не знающий, что предметы суть только проявления движений нашей души. А Ева все слушала пение птицы.
– О, – промолвила она, – его пение так нежно проникает в меня! Оно так глубоко опускается в мою душу и, словно прекрасный мелодичный дождь, орошает ее своими каплями. Я не знала еще этого как будто слегка плачущего и потом словно смех улетающего голоса.