Время дикой орхидеи - Фосселер Николь
– Десять, – тихо повторило эхо с его стороны. Неожиданно мягко. – Должно быть, для вас это было очень тяжело.
Глаза его при этом были глубокими и темными, как море в облачный, но безветренный день.
Лишь внезапный толчок – паланкин поворачивал – оторвал их взгляды друг от друга, и Георгина молча подставила лицо переменчивой игре света и теней от высоких деревьев.
Сердце ее забилось – она узнала первые дома в их сочно-зеленых, цветущих садах. Оно заплясало от радости, когда паланкин свернул во двор и остановился в тенистом туннеле крытого въезда.
Подскочил малаец, открыл дверцу и глубоко поклонился; возможно, это был один из двух саисов, что раньше отвечали в Л’Эспуаре за лошадей и повозки и возили ее отца в город.
– Я должен вернуться в контору, – сказал Пол Бигелоу, помогая ей выйти из кабинки. – До вечера!
Георгина смогла лишь кивнуть; она была захвачена тем, что видит: персонал выстроился в шеренгу на ступенях веранды. Как во сне она шагнула вперед, и застывшая картинка разом рассыпалась в громких ликующих криках, поглотивших шум отъезжающего паланкина.
– Селамат датанг! Добро пожаловать, милости просим!
Со смехом и криками люди бросились к ней и обступили ее. Сперва трое боев, на удивление мало изменившиеся, будто время их не коснулось, приветствовали ее, вытянувшись по струнке, но зато с широкими улыбками, прежде чем кинуться к багажу.
– Да вы посмотрите на нее! Вы только посмотрите! – восторгалась Картика, обхватив лицо Георгины ладонями кофейного цвета. – Наша маленькая Нилам стала леди! Настоящей леди! Да какая красавица! Совсем как наша мэм когда-то!
– Вот, Нилам! – Из-за Картики протискивался Аниш, чей безупречно белый тюрбан возвышался над Георгиной больше чем на голову, борода с закрученными кончиками совсем поседела. Он настойчиво протягивал Георгине поднос с пестрыми тарталетками: – Специально для тебя приготовлено! Для начала!
Кожистое лицо Ах Тонга отражало его застенчивость, но также и гордость и радость; в тонких костлявых руках он держал ожерелье из нанизанных орхидей, лепестки их с крапчатыми язычками светились белизной.
– От имени нас всех, – торжественно и растроганно объявил он, – я хотел бы просить тебя милости в дом, Ай… мисс Георгина.
С легким поклоном он надел цветочное ожерелье ей на шею, и этот почти забытый, будоражащий своей интенсивностью аромат больше, чем что-либо другое, заставил Георгину бороться со слезами.
– Терима казих баниак-баниак, – прошептала она сквозь стеснение в горле, малайские фразы звучали для нее непривычно, она отвыкла от этого языка за эти годы. – Большое, большое спасибо.
Со всех сторон раздавались вопросы о дороге и самочувствии, об Англии и английской родне; постоянно повторялось, как все рады, что она благополучно вернулась, и как она выросла. Картика, из юной девушки созревшая в роскошную женщину, не могла налюбоваться на нежно-зеленое длинное платье Георгины и не уставала вновь и вновь гладить ее то по голове, то по плечу, то хватать за руку.
Поверх пробора Картики синие глаза Георгины встретились взглядом с темными глазами женщины, которая так и осталась стоять на лестнице. Первые морщины прорезали ее лицо цвета корицы, а лаково-черные волосы, как всегда стянутые в строгий узел, кое-где серебрились седыми нитями.
– Селамат сеяхтера, Семпака, – тихо сказала Георгина, при этом бессознательно прибегнув к почтительной форме приветствия.
Какое-то мгновение казалось, что Семпака хочет ответить, но тут ее лицо омрачилось. Она резко повернулась к Георгине спиной и поспешила в дом.
Приняв ванну, с еще мокрыми волосами, рассыпанными по плечам халата, Георгина стояла перед открытой дверцей шкафа. Ей не хотелось в тропическую жару возиться с крючками корсета, напяливать платье, пусть и из самой легкой ткани, поверх нескольких нижних юбок.
Она потянулась было к тонкому летнему платью, которое Картика недавно вынимала из чемодана и вешала в шкаф, восхищаясь тканью и ее отделкой, лентами, кружевами и рантиками. Но снова опустила руку и отвернулась.
Пылинки светились в полосках света, которые маслянисто сочились сквозь щели бамбуковых жалюзи, и сквозь стрекот цикад пробивались шепот волн и шорох листьев.
Ее старая детская комната.
Неизменившаяся и все-таки уже не та. Кровать под москитной сеткой, которая когда-то казалась ей такой огромной, а простыни казались прохладно поскрипывающим полярным ландшафтом задолго до того, как она впервые увидела снег и лед. Шкаф размером с комнату, иногда она пряталась в нем от Семпаки. Комод, некогда неисчерпаемый сундук с сокровищами для детских игр, за последние семь лет нещадно разграбленный, белье, чулки и перчатки Георгины не могли заполнить его зияющие пустоты.
Она сделала несколько бесцельных шагов босыми ногами, и они вывели ее из комнаты.
Двери по другую сторону балюстрады, под которой простирался входной холл, раньше отдаленные на целый океан, теперь придвинулись совсем близко; за одной из этих дверей, видимо, и проживает Пол Бигелоу.
Весь дом Л’Эспуар, казалось, съежился, стал теснее и темнее, чем был в ее воспоминаниях, великанша Георгина спустя семижды семь лет вернулась в бывший дворец, ныне растерявший свой прежний блеск и обреченный на гибель. Тропический воздух разъел камень, искорежил древесину, замутнил зеркала пятнами; морская влага выщелочила ткани и тростниковое плетение и нарисовала на стене тени. Море сырым дыханием манило Л’Эспуар к себе, и дом, казалось, был согласен упасть в его объятия.
Робко, почти пугливо Георгина отодвинула дверь рядом с ванной и зашаталась от нахлынувших воспоминаний. Отцовские сюртуки, фраки, рубашки и шляпы, ботинки и сапоги для верховой езды по одну сторону гардеробной, радужное разноцветье платьев и вечерних нарядов матери по другую. Этот ни с чем не сравнимый запах влажного шелка, шерсти и хлопка, маргозы, трубочного дыма и кожи, пыли, цветов.
Георгина обеими руками зарылась в тонкие ткани и спрятала в них лицо. Она упивалась исчезающим ароматом. Каждая капля воспоминаний была драгоценна, как сверкающий бриллиант.
Яркие, блестяще расшитые сари, много лет назад привезенные мамой из Индии, были в разводах от пятен сырости и пахли плесенью; а вот саронги и кебайи, которые носились дома чаще всего, свежо пахли речной водой и мылом, будто только что постиранные и выглаженные доби-валлахом. Как будто в Л’Эспуаре со дня на день ожидали возвращения госпожи, тогда как следы Георгины были уничтожены так основательно, будто здесь никогда не было маленькой девочки.
Георгина выскользнула из халата, влезла в синий узорчатый саронг и надела поверх рубашки легкую кебайю.
– Как тебе не стыдно?! – Скрестив на груди руки, в дверях стояла Семпака, в глазах нескрываемое недовольство. – Это же вещи мэм!
Георгина пристыженно теребила кебайю, рукава которой были ей коротковаты, так же как и саронг едва наполовину прикрывал ее икры.
– Только на время, – тихо заверила она. – На первое время. Пока я не куплю здесь что-нибудь новое…
Ее голос истаял под пылающим взглядом Семпаки.
– Только не вздумай играть здесь в новую госпожу. Тебе никогда не дотянуться до нашей мэм Жозефины.
Старый знакомый страх вонзил в Георгину когти.
– Мне… мне очень жаль, что… что раньше я так осложняла тебе жизнь, – прошептала она, подыскивая правильные слова. – Что я была невоспитанным ребенком. Но теперь я больше не ребенок, и…
Семпака без слов повернулась и вышла.
– Семпака! – бросилась за ней Георгина. – Ты не могла бы наконец усмирить свой гнев против меня? После стольких-то лет! Хотя бы попытаться!
Семпака полуобернулась к ней, на лице не столько гнев, сколько усталость:
– И зачем ты только вернулась? – Ее голос, обычно такой сильный, звучал глухо и опустошенно. – Ты принесешь этому дому только несчастье. Как ты сделала это и раньше.