Игорь Соколов - Мнемозина, или Алиби троеженца
– Да уж, вы, видно, впали в глубокую сексуальную зависимость друг от друга, – с хитрой улыбкой всезнающего человека изрек Филипп Филиппович.
– Вы не правы, Филипп Филиппович, мы просто культивируем чувство стыда, чтобы иметь власть друг над другом!
– Да, я не об этом, – усмехнулся Филипп Филиппович, – ну, допустим, ты соблазнил мою дочь, пользуясь ее детским наивным возрастом, и сделал рабой своих плотских утех!
– Ну и что! Зато она со мной счастлива! – обиженно вздохнул я.
– Счастье – это мимолетная вещь, – грустно вздохнул мне в ответ Филипп Филиппович, – еще два-три годика и ты будешь ни на что не годен!
– А здесь все мимолетное! И я, и вы, и Капа, и все-все!
– Ой, заговорил, заговорил, – поморщился Филипп Филиппович, – прямо ум, совесть и честь нашей партии, нашей эпохи!
– И почему вы меня так ненавидите?! – удивился я вслух.
– Можно подумать, что ты меня любишь?! – Филипп Филиппович глядел на меня ясным и выразительно-ненавидящим взглядом.
– Может, и не люблю, но зато и терплю, и прощаю!
– Может тебе за это памятник из чистого золота отлить?! – Филипп Филиппович от души радовался собственному злопыхательству, и это перед своей же собственной кончиной.
– Вы меня удивляете, – честно признался я, – вы вроде, как умираете, и в то же время…
– А ты видно, никак этого не дождешься?!
– Зря вы так, мне ведь с вами делить нечего!
– А моя дочь, – заметно оживился Филипп Филиппович, – ты хочешь, чтобы я наблюдал, как она живет в твоем гареме, и без конца рожает от тебя, старый говнюк!
Еще никогда в жизни я не ощущал себя такою ужасной скотиной, пока не услышал его мыслей вслух.
Через минуту в палату зашла Капа. Она молча поцеловала отца и села рядом со мной.
– Так ты говоришь, на рыбалку?! – весело улыбнулся мне тесть.
Теперь это был совсем другой человек, внутренне собранный и готовый изображать любой веселый спектакль ради своей единственной дочери, которая ему улыбалась и плакала.
– Я вас простил, Филипп Филиппович, – прошептал я, – за все, простите и вы меня!
– Прощает только Бог, Ося, – вздохнул тесть, – а люди просто забывают! – его глаза светились уже какой-то внеземной радостью. Капа пересела поближе к нему, и прижалась головой к его голове, и так мы сидели долго и тихо. Капа иногда всхлипывала, и Филипп Филиппович гладил ее по голове рукой.
Смутившись, я осторожно вышел из палаты, и только за белой дверью перевел заметавшийся в душе тревожный дух, дух, извергающий зрение, зрение то же рождение, рождение как утешение, утешение и оно же спасение…
Уже через месяц мы хоронили бедного Филиппа Филипповича. Народу понаехало очень много.
Все на дорогих иномарках, хотя места у загородного дома было мало, а поэтому машины ставили в поле, в роще.
Вся окружающая нас природа была в машинах самых разных форм, цветов и расцветок.
Яркие как цветы, как живые создания, они все же почему-то никак не могли ни во что воплотиться кроме самих себя.
Их сделали люди как свое же собственное подобие, у них тоже были тела, внутри были сообщающиеся между собой сосуды, и только вместо крови по ним тек бензин, и двигались они только по желанию людей, чтобы увезти их куда-нибудь далеко-далеко, и может даже от самих себя…
Филипп Филиппович все же успел перед смертью продать свою компанию и перевести все деньги на банковский счет Капы. Кажется, он знал, что его совладельцы не дадут нам воспользоваться его акциями.
Мнемозина должна была вот-вот родить, и мы все боялись, что это случится с нею прямо на похоронах, при большом стечении народа, хотя чего боишься, то обычно и случается!
Сразу, как только священник пропел заупокойную молитву над гробом, у Мнемозины тут же начались схватки.
Странное ощущение, когда слезы боли и слезы радости перемешиваются между собой.
Так вся наша жизнь переценивается и перемешивается, как вода с грязью, кровь с вином, слюна с семенем, явь со сновидением, а человек с тенью.
Так вот глядишь на умолкшего Филиппа Филипповича, и думаешь, вроде и неплохой был человек, хотя и препорядочная свинья, но все же родственник, родной, родная кровь!
И жалко его, стервеца, становится, и за Капу переживаешь, и за Мнемозину, за Веру, за всех!
Милая Капа, вместо того, чтобы хоронить отца, она сорвала с гроба покрывало и закрыла от людских глаз обнажающееся тело Мнемозины.
И только склонился я над Мнемозиной, и только освободил ее от одежды, постелив под нее куртку, как мгновенно из ее окровавленного лона показалась головка ребенка…
И родился у нас прекрасный мальчик, весом в три килограмма, и назвали мы его Филиппом, и только уже после родов похоронили мы нашего бедного Филиппа Филипповича.
И именно в эту минуту, в минуту положения тела во гроб, а гроба в землю, я вдруг осознал свое алиби, алиби троеженца, то есть оправдание всего моего существования, которое заложено уже было в моих детях, в постоянном рождении себе подобных, в продлении и моего, и всего человеческого рода…
Так и я, и все мои жены были осуществленны-влюбленны моими детьми, нашими молодыми возрождающимися из небытия ростками жизни…
И вся наша Любовь человеческая была заключена в этом благостном и все примиряющем размножении…
Так вот и Старость через Юность свое возрождение находит в истинной Любви, Любви возвышенной слезами и всею кровью, замешанной ее святым Огнем…
Может, поэтому сейчас мы все стоим у могилы Филиппа Филипповича и плачем…
Один Филипп молчит – уже на небе, другой Филипп орет – еще на этой грешной земле…
И его крик предназначенный далеко уплывшему по небесной глади деду, прозвучал словно прощение всех грехов умершего Филиппа Филипповича… Крик благостный как сама молитва…
Крик как зов еще не умервщленной плоти… Вот он, агнец божий, светлый ангел… только что родившийся в свет божий человек…
И все плачут, улыбаются, а над кладбищем летают голуби, и ярко светит солнце, и очень хочется жить, и любить друг друга до самой смерти, любить и прощать всех до одного…
Прощать людей, про все позабывая, хотя бы потому что все умрут…
Аминь!