Линда Грант - Все еще здесь
— Сэм, — говорит она, тяжело опираясь на свою раму, — ты ведь знаешь, я на тебя не держу зла.
— Конечно, знаю.
— Я сама во всем виновата, Сэм. Нельзя было в тот вечер выпускать Гарри на улицу. Надо было мне настоять, чтобы он остался дома. На улицах было опасно: шварцес совсем взбесились, тащили все, что плохо лежит, повсюду горели дома, и полиция не знала, как с ними справиться. А Гарри мне говорит: «Послушай, Ида, эти ребята уже повеселились прошлой ночью, а теперь сидят по домам и любуются по телевизору на свои подвиги». А я говорю: «Ладно, Гарри, как скажешь». Не хотелось мне с ним спорить, потому что по телевизору уже начиналась «Коронейшн-стрит». И он ушел, а я осталась. А потом мне позвонили из больницы. А потом был суд, и ты на суде сказал то же, что и мне говорил: «Это была самозащита, по закону каждый имеет право защищать себя». Ты прав, Сэм, я знаю, что прав. И все-таки — неужели они не видели, что перед ними старик? Неужели не понимали, что сердце у него слабое? — Она поворачивается к дверям. — Вы как-нибудь заходите ко мне, когда пойдете домой от матери.
— Обязательно зайдем, — отвечаем мы хором. Мы так ни разу к ней и не зашли — отсидев свои два часа, мы слишком спешили вырваться на свободу.
Сэм ехал обратно в город и там пешком, своей бодрой походкой, доходил до офиса — как был, в кроссовках и джинсах; в гардеробе за дверью кабинета у него висел костюм, в который Сэм переодевался, когда надо было ехать в суд или навещать клиента в тюрьме и говорить ему то же, что он изо дня в день говорил бесчисленному множеству наркоманов, проституток, карманных воришек, грабителей, пьяных хулиганов, лихачей-водил, мелких мошенников и честных граждан, арестованных по ошибке: «Ну, что у вас стряслось?» В приемной у него всегда играла музыка — не важно, нравилось это клиентам или нет. Сэм участвовал в программе «музыкального воспитания молодежи» — стремился вытеснить рэп и хип-хоп соулом, мотауном и блюзом, старыми добрыми Джеймсом Брауном, Марвином Гэем и Сэмом Куком. «Брат мой, о брат мой, сколько нас умирает молодыми!» — напевал он себе под нос, ведя «Сааб» (два года назад у него был «Меркурий») по широким улицам города, — и, должно быть, воображал хмурую ливерпульскую весну жарким летом в Детройте.
Каждый день мы с Сэмом сидели у ее постели, и каждый вечер Мэри О'Дуайер говорила нам: «Боюсь, дорогие мои, что завтра ее уже с нами не будет». Но проходила ночь, наступало утро, а мама была все еще жива. Заходил доктор Муни, ирландец из Белфаста, в вельветовых брюках и свитере с геометрическим узором, клал ей на живот квадратные ладони, прощупывал внутренние органы сквозь мучнистую бледную кожу. Из холла доносилось пение:
Выйду на Голуэй, пройдусь не спеша — Солнце садится, и жизнь хороша.
— Любимая песня сентиментальных ирландских иммигрантов, — замечает доктор Муни. — Помнится, когда я учился в медицинском, мы пели: «…Шлюхи гуляют, и жизнь хороша».
— Это поют для миссис Фридман, — объясняет Мэри О'Дуайер. — Бедная женщина. Совсем молоденькой она побывала в Аушвице и, когда наши сиделки в первый раз понесли ее в душевую, вообразила, что это газовая камера — начала, бедняжка, кричать, плакать и умолять наших девочек, чтобы они ее не убивали. С тех пор мы ее не моем, а только раз в неделю обтираем губкой в постели. Пахнет от нее, конечно, но она хотя бы не мучается. Агнес сидит с ней целыми днями и поет ей ирландские песни — это ее успокаивает.
— Я отплыл в Холихед в семьдесят третьем, и с тех пор в Ирландию не возвращался, — говорит доктор Муни, попивая кофе из фарфоровой чашки с розочками. — И евреев люблю за то, что в них ни капли кельтской крови. Вы нация прагматиков — поэтому мне и нравитесь. В вас мало романтизма, и это хорошо. Знаете, что о нас с вами сказал Шоу? Ирландцы слишком много пьют и слишком мало думают, а евреи слишком мало пьют и слишком много думают.
На кухне повариха гремит сковородками, в холле скрипит тележка, на которой развозят обеды. Кто-то захлебывается безутешным младенческим плачем, и слышится голос: «Ну успокойтесь же, Лия, сегодня невестка придет вас навестить — зачем же плакать?»
— А жена ваша тоже ирландка?
— Да, но она романтизм из себя выдавливает по капле. Она патологоанатом. Читает в людских сердцах — но не совсем так, как об этом пишут поэты.
— Могу поспорить, доктор, — говорит Мэри О'Дуайер, положив руку ему на плечо, — могу поспорить, когда вы выйдете на пенсию, то вернетесь в Ирландию.
— Ни за что. Моя жена без ума от Флориды. Ей нравится жара и пальмы.
— Бог ты мой! — расширив глаза, восклицает Мэри О'Дуайер. — Я была один раз в Диснейуорлде, но и подумать не могла о том, чтобы там поселиться! Хотя в Нью-Джерси у меня есть родня, а брат мужа живет в Бостоне. А вы, мистер Ребик, были в Америке?
— Да. Мы с женой прожили там несколько месяцев, еще в семидесятых.
— Почему же вернулись?
— Не получили разрешения работать.
— А с тех пор туда ездили?
— Не-а. Уже много лет там не были. Сначала не могли себе это позволить — поженились совсем молодыми, нам едва хватало на жизнь, — потом пошли дети,
и стало не до путешествий, а теперь моей жене это уже не интересно. Ей теперь нравится кататься на лыжах. А мне нравится, когда она довольна.
— А вы, миссРебик, бывали в Америке? — спрашивает меня Мэри О'Дуайер.
— Да, много раз. Страна как страна, ничего особенного.
— Ой, скажите это нелегальным иммигрантам, которые туда рвутся! Мы их видели в Майами — прямо удивительно' Кубинцы, все говорят по-испански, иные ни слова по-английски не знают, хотя прожили в Америке уже лет двадцать. У них там свои клубы, свои рестораны, свои фильмы…
— Совсем как у нас, — говорит доктор Муни. — Как у ирландцев в Англии.
— И у нас, — добавляет Сэм.
— Я однажды едва не вышла замуж за американца, — рассказываю я. — Не скажу, что была в него влюблена — чего не было, того не было. Даже не припомню, почему, собственно, мне так загорелось за него замуж — должно быть, потому, что все подруги уже повыходили и очередь была за мной. Встретились мы на академической конференции. Он был адвокатом, занимался проблемами коренного населения Америки, очень увлекался своей работой…
— Подождите-ка. Хотите сказать, он был индеец?
— Да нет, вовсе нет. Стопроцентный ирландец — такой же, как вы. Одним словом, он переехал из Нью-Джерси в Сиэтл. В то время ни о «Майкрософте», ни о Билле Гейтсе никто и не слыхивал, и Сиэтл был страшной дырой — настоящий край света, медвежий угол, да и только. Я приехала туда — посмотреть, смогу ли с ним ужиться. Жил он в роскошном доме в Паджет-Саунде, на самом берегу моря. Вот в дом я влюбилась с первого взгляда. Помню, сидим мы на пороге, пьем, любуемся на огни судов в гавани, и я думаю: «Что ж, может, он и не Мистер Совершенство, но мы неплохо ладим, и дети у нас получатся интересные, это уж точно». Но в первые же выходные он потащил меня в поход. Под дождем. Вы не представляете, что такое дождь на Тихоокеанском побережье! Через час мы вымокли насквозь, палатка протекла, спальные мешки отсырели. Добрались мы до какого-то места, и он говорит: «Смотри!» А я думаю: «На что смотреть-то?» Вокруг сосны. Ну, сосны и сосны. И ничего больше. На редкость монотонный пейзаж. И я сказала, что выйду за него замуж, только если мы переедем в какое-нибудь цивилизованное место — скажем, в Сан-Франциско, а еще лучше в Нью-Йорк. Но он об этом и слышать не захотел. Сказал, в этих местах утерян дух подлинной Америки, Америки первопроходцев. На том и кончился наш роман.