Андромеда Романо-Лакс - Испанский смычок
Мне нравилось ходить с футляром, постукивая им по валявшимся на дороге камням. Однажды я что-то засиделся в сухом русле под мостом, и меня заметили два парня примерно тех же лет, что Энрике. Они начали меня дразнить, называя Серильто — спичка: бедро, вывихнутое при рождении, мне так и не вправили, поэтому левая нога у меня была тоньше и немного короче правой. Я не обиделся на прозвище — от братьев слышал кое-что и похуже. Но когда ребята стали оскорблять моего отца, я ударил одного из них концом футляра, рассек ему губу и удрал, не веря собственной маленькой победе.
Когда мама узнала об этой драке, она наказала меня, но футляр не отняла. Думаю, она понимала, что мне нужна хоть какая-то защита. Учителю футляр казался нелепым, как и смычок: он слишком толстый, утверждал он, и слишком тяжелый, он, вероятно, не для скрипки; и вообще, мне он велик.
— Мне и скрипка велика, — парировал я.
Сеньор Ривера ущипнул меня за руку, так что на ней остался синяк, но это меня не смутило. Он уже шлепал меня несколько раз, когда я спорил с ним или не слушался. Я даже думал, что ему самому хочется завладеть отцовским подарком. Теперь-то я понимаю, что смычок просто был для него раздражающим воспоминанием об отце.
Сеньор Ривера был вдвое моложе моей мамы. Нас поражало, что он продолжал приходить к нам каждое воскресенье, принося маме и тете черствое печенье, которое те находили несладким, так как обе выросли на изобилии карибского сахара. Моя мама была красавица — с блестящими каштановыми волосами и четкой линией подбородка, который, возможно, выглядел бы мужским, если бы не смягчающие картину полные губы. Ее домогались многие мужчины, но находились и такие, кто упрекал ее в высокомерии и надменности. В городе, где большинство женщин звали просто «сеньорами», к ней обращались как к «донье» — из уважения к благородному происхождению и образованности. Даже в бесформенной черной одежде, которую она после кончины отца уже не снимала, ее продолжали преследовать мужские взгляды.
Мама не удивилась, узнав, что мне легко дается игра на скрипке. У каждого в нашей семье были музыкальные способности. «Не слишком гордись своей одаренностью, — повторяла она. — Музыка присутствует повсеместно, и нет ни одного человека, который был бы к ней равнодушен. Любить музыку легко. Хороший музыкальный исполнитель ничем не отличается от искусного сапожника или умелого строителя мостов».
Она не поучала меня, не подбадривала напрямую, но от некоторых вопросов, связанных с ее собственным прошлым, удержаться не могла. Когда я возвращался из школы, она спрашивала: «Как сегодня играл? Не слишком напрягался? Следил, чтобы мелодия лилась естественно?» Для времени, в котором властвовали туго затянутые корсеты и высокие воротники, это были необычные вопросы; именно их я задавал себе десять и пятнадцать лет спустя, когда создавал свой раскрепощенный стиль владения смычком.
Я разучивал гаммы, этюды и легкие салонные пьесы. Мне нравилась скрипка, но звуки, извлекаемые из нее моими неопытными руками и подобные резкому металлическому визгу, отнюдь не вызывали во мне восхищения. Сеньор Ривера позволил мне учиться на настоящей, большой скрипке, настолько тяжелой, что мне стоило немалых трудов просто удерживать ее в правильном положении. При этом левое запястье так затекало, что я уже не обращал внимания на правую руку. Кроме того, я ненавидел играть стоя. Искалеченная нога не болела, но травма не давала точно копировать позу сеньора Риверы. Иногда нога начинала дрожать, и приходилось пережидать, пока она успокоится, иначе я упал бы.
— Фелю, проснись! — окликнул меня сеньор Ривера, полагая, что я заснул стоя. — Вот послушай. Возможно, когда-нибудь ты это сыграешь.
Он театрально взмахнул головой, тряхнув длинными, до плеч, волосами, и сложил губы под тоненькой ниточкой усов бантиком. Затем сел к пианино и заиграл пьесу Пабло Сарасате, нашего испанского Паганини. Поморщился, сбившись; исправил ошибку. Его пальцы с головокружительной скоростью летали вверх и вниз по клавиатуре, правда, мне показалось, что ритм был нарушен. Я ненавидел его выспреннюю манеру. Его быстрые пальцы не производили на меня впечатления. Так же как и его длинные волосы.
«Господи, пожалуйста, — молил я про себя. — Не пускай сеньора Риверу в наш дом».
— Когда-нибудь, Фелю, — сказал он, и я не сразу понял, что он имеет в виду мои будущие шансы на исполнение Сарасате. — А теперь держи скрипку! Ровнее, ровнее!
Избавление, как уже бывало не раз, пришло с поездом.
Поезд значил для нашего городка все. Кто бы помнил о нас, если бы не стальные рельсы, протянувшиеся на юг, в сторону Таррагоны, города римских развалин и оживленных площадей, и на север, в сторону Барселоны, города коммерции, искусства и анархии. Наши узкие кривые улочки, застроенные трехэтажными оштукатуренными домами, тенистые, если не считать полуденных часов, в дожди превращались в извилистые ручьи. И только железнодорожные рельсы оставались прямыми и надежными — и под порывами ветра, и под ярким солнцем. Станция служила нам чем-то вроде оракула — именно здесь вешали афиши и объявления о предстоящих событиях. Первые свои слова я прочитал не в школе, а на кирпичной стене вокзала, приподнявшись на цыпочки. На трехцветном щите сияли огромные буквы Los Gatos — «Кошки». Это музыкальный квартет, объяснил мне Энрике.
— Они будут у нас выступать?
Он внимательно прочитал афишу:
— «Барселона — Ситхес — Льейда». Нет, у нас они не останавливаются.
— А где эта Льейда? — спросил я. Он не ответил, и я повторил, уже настойчивее: — Где эта Льейда?
— Мама ждет нас на мосту. Мы и так уже опаздываем.
— Ты не знаешь, где находится Льейда? — спросил я, ужасаясь его невежеству.
Я продолжал донимать его, он притворялся непонимающим, и вскоре мы орали друг на друга. Когда мы подошли к мосту, где нас ждала мама с Карлито на руках и присевшей на корточки Луизой, я рыдал, а на моей тонкой руке красовался синяк. Энрике пытался извиниться. Мама только вздохнула.
Следующую пару лет я часто читал подобные афиши: немало всяких Обезьян, Быков и Бандитов пренебрегали нашим захолустьем. Но все это были пустяки по сравнению с днем, когда я увидел афишу, на которой большими буквами было написано: «Эль-Нэнэ — испанский Моцарт». К этому времени я уже мог без чужой помощи разобрать и надпись мелкими буквами: «И его классическое трио». На этот раз никаких животных, никаких тыкв или мандолин из ручек от метлы. К тому же они останавливались в Кампо-Секо, как и в дюжине других прибрежных городков.