Виктория Холт - Изумруды к свадьбе
– Опасность? Но какую?
– Как может королю угрожать простая пешка? Поставить мат! Таково искусство игры. Раз уж ты можешь потревожить покой великих мира сего, тебя немедленно удаляют. Понимаете?
– Он был очень добр к Габриэль. Устроил ее с Жаком жить и работать в Сен-Вайяне.
– О да, он был очень добр, – пробормотал Жан-Пьер.
– А почему он хочет избавиться от вас?
– Может быть, потому, что вы с Женевьевой бываете у нас.
– О да, мадам де ла Таль даже хотела меня уволить за это. Даже обращалась к графу.
– И он ее не послушал?
– Господин граф хочет, чтобы его картины были отреставрированы.
– И вы думаете, это все? Даллас, будьте осторожны. Он опасный человек.
– Что вы имеете в виду?
– Мне говорили, что многих женщин привлекает опасность. Его жена, бедняжка, была чудовищно несчастна. Она чувствовала себя лишней... и умерла.
– На что вы намекаете, Жан-Пьер?
– Чтобы вы берегли себя. Будьте очень осторожны. – Он наклонился ко мне и, взяв мою руку, поцеловал ее. – Это для меня очень важно.
10
В замке воцарилась тяжелая атмосфера. Женевьева выглядела постоянно угрюмой и замкнутой, и я тщетно пыталась понять, о чем она думает. Что касается Клод, она была зла и чувствовала себя униженной оттого, что граф отказался выполнить ее желание. Я постоянно ощущала ее растущую неприязнь ко мне. В том, что он выступил в мою защиту, она увидела определенный смысл, и, надо сказать, я тоже.
Филипп тоже чувствовал себя очень неловко. Однажды он зашел ко мне в галерею, и мне показалось по его смущенному виду, что он не хотел бы, чтобы его здесь увидели. Я подумала, что Филипп боится своей жены точно так же, как боится графа.
– Я слышал, что у вас был некоторый конфликт с... моей женой. Мне очень жаль. Я вовсе не хочу, чтобы вы уезжали, мадемуазель Лоусон. Но в этом доме... – Он пожал плечами. – И как скоро вы... закончите?
– Работы еще достаточно.
– Когда все будет сделано, можете рассчитывать на мою помощь. Но если вдруг захотите уехать раньше, я постараюсь найти для вас работу.
– Благодарю вас.
Он ушел довольно печальный. Вот человек, который хочет, чтобы все было хорошо и спокойно, подумала я. Однако он слишком бесхарактерный, чтобы повлиять на ход событий в замке.
И тем не менее, как это ни странно, между ним и графом прослеживалось что-то общее: его голос был похож на голос графа, чертами лица кузены тоже напоминали друг друга. При этом один явно положительная фигура, а другой – отрицательная. Филипп, должно быть, безбедно жил под крылышком богатых и влиятельных родственников. Возможно, это и сделало его таким, каков он есть, – робко ищущим мира и покоя. Но с самого начала он был добр ко мне, и я не сомневалась, что сейчас он хочет моего отъезда только из-за конфликта между мною и его женой.
Вероятно, он был прав. Мне действительно следовало бы уехать, как только я закончу с картинами. Дальнейшее пребывание в замке не сулило мне ничего хорошего. Чувства, которые пробудил во мне граф, грозили еще больше затянуть меня в бездонный омут.
Я уеду, пообещала я себе. Но поскольку в глубине души была преисполнена решимости не уезжать, то начала поиски настенной живописи, в существовании которой под толстым слоем штукатурки почти не сомневалась. Я могла бы отдаться новой работе и забыть о всех тех бурях, которые бушевали вокруг меня в стенах замка. И в то же время это был самый подходящий предлог, чтобы как можно дольше оставаться рядом с графом.
Меня особенно интересовала маленькая комната, примыкавшая к галерее. Она вся была залита солнечным светом. Из окна открывался прекрасный вид на виноградники, за которыми где-то далеко-далеко находится Париж.
Я вспоминала, как взволнован был мой отец, когда однажды натолкнулся на стену, очень похожую на эту. Он говорил мне тогда, что во многих английских домах под слоями штукатурки скрыты замечательные настенные росписи. Их могли просто замазать или заштукатурить потому, что роспись пришла в плохое состояние или больше не радовала глаз владельцев.
Трудно сказать, но, возможно, это был своего рода инстинкт, который я унаследовала от отца, но с того момента, как увидела эту стену, я пришла в такое волнение, что была готова поклясться, что под штукатуркой непременно что-то есть.
Удаление штукатурки – очень тонкая операция. Я попробовала поскрести ее мастихином, но надо было тщательно следить за тем, чтобы не повредить внутренний слой, так что я могла позволить себе лишь слегка снять его. Одно неосторожное движение было способно разрушить то, что могло оказаться очень ценной живописью.
Я проработала часа полтора. Больше работать было неразумно, поскольку требовалась предельная сосредоточенность, но за это время, к сожалению, я не обнаружила ничего такого, что подтверждало бы мои предположения.
Однако следующий день выдался более удачным. Мне удалось отслоить маленький кусочек штукатурки – не больше квадратного сантиметра – и стало ясно, что на стене есть фреска.
Но эти поиски оказались полезны для меня еще и потому, что помогали отвлечься от нервозного напряжения в замке, которое становилось все более гнетущим.
Я занималась очисткой стены, когда услышала голос Женевьевы:
– Мадемуазель... Мадемуазель, где вы?
– Здесь, – отозвалась я.
Когда она вбежала, я увидела, что девочка чем-то страшно расстроена.
– Я получила известие из Каррефура, мадемуазель. Дедушке совсем плохо. Он зовет меня. Поедемте со мной.
– Но ваш отец...
– Его нет... Они уехали верхом с ней... Пожалуйста, мадемуазель, прошу вас. Иначе мне придется ехать с конюхом.
Я сказала, что пойду переодеться, и велела через десять минут быть около конюшни.
– Только не задерживайтесь, – попросила она.
Всю дорогу до Каррефура Женевьева молчала. Я знала, что она боялась этих визитов и в то же время никогда не могла от них отказаться.
Когда мы добрались до места, мадам Лабисс уже ждала нас на пороге.
– Ах, мадемуазель, – воскликнула она, – я так рада, что вы приехали!
– Он очень плох? – спросила я.
– Еще один удар. Морис нашел его в плачевном состоянии, когда относил завтрак. Доктор уже был, и тогда я послала за мадемуазель.
– Вы хотите сказать, что он... умирает? – спросила Женевьева глухим голосом.
– Трудно сказать, мадемуазель Женевьева. Он еще жив, но очень плох.
– Мы можем сейчас пойти к нему?
– Да, конечно.
– Не оставляйте меня, – взмолилась Женевьева.
Мы вошли. Старик лежал на соломенном тюфяке, и мадам Лабисс постаралась устроить его поудобнее. Она накрыла его пледом, принесла в комнату маленький столик и стулья. На полу даже появился ковер. Но голые стены, единственным украшением которых служило распятие, и скамеечка для молитвы по-прежнему делали комнату похожей на монашескую келью.