Владимир Шибаев - Серп демонов и молот ведьм
– Живу пока здесь, – спокойно протянул человек. – Так называют, зачем мне другое имя.
– Служите тут «божьим слугой»?
– Зачем Господу слуги? – тихо, но твердо подчеркнул Епитимий. – Он что, белоручка? Мы все его дети. Чада – разве слуги? Чада – свечи, которые он зажигает, а они… чадят.
– Дети-и?! – восхитилась особа. – Любимые?
– Заблудшие… но всегда возвращающиеся. Я здесь просто тружусь. Сезонный работник.
– Вот, – после паузы сообщила Катя, видимо, сдержавшись от реплики. И указывая зачем-то на свою одежду – джинсы, заправленные в кожаные, под старую моду, сапожки, и на черный короткий плащ в разлет с высокой стойкой воротника вокруг шеи. – Вот. Приехали побродить, увидеть деревеньку. Ничаево? Слышали, здесь есть особое место – какое-то райское.
Епитимий посерел лицом, черты как будто вдруг заострились, словно на глазах он тяжело заболел, но не пожелал раскрыть свою хворь.
– В последнее время многие приезжают, – печально сообщил он. – Пошла молва, к несчастью. Люди кидают слова почем зря, сами не ведая. Брошенное слово – камень: если в воду падает, то канет, родив только бесполезные круги, а если в жидкую душу – ранит. Когда в древние времена побивали мучеников и оступившихся живых каменьями, то за них всех Петр понес слово Спасителя, легким звонким камешком постучал в сердца. А теперь тяжело летят слова – некому занести щит над невинной или согрешившей усталой душой.
– Может быть, вы – щит? – спросила Екатерина, в упор глядя на проповедника.
– Я грешный муравей под Его десницей. Ползаю среди других как могу и стягиваю в дом спасительные соломинки и иглы из наших заповедных лесов, – тихо сообщил угрюмый Епитимий. – Ношу кирпичи и ставлю и вмазываю неровно и грешно в рушащийся собор, а зачем – то не ведаю и не спрашиваю. Иногда в грехе думаю: закрою кирпичом, и солнце не заглянет больше вглубь, и дождик не окропит святою своей водицей терпящего беду. Зачем делаю, не знаю. Но все равно буду носить, раз разумом слаб. А вы про эти сказки, что вокруг иногда простые люди от скуки рассказывают, не слушайте. Нехорошо это.
– А что хорошо? – вдруг спросила Катя и посмотрела на Алексея, а тот кивнул и пошел к речному обрыву, посмотреть на разлившуюся вокруг ширь.
Слова пророка местного значения здесь, перед захватывающей, полной пустоты панорамой, странно подействовали на Сидорова. На него вдруг напал высокий слог. Он стоял у обрыва, и разрозненные, несобранные мысли залетали сюда, в высоту, и, будто камешки, щелкали его по гудящей от непривычно густого воздуха голове. Вот, возмущался газетчик, необъятный простор, пространства, брошенные и не покрытые рукой никакого человека. Были бы несносные немцы, педантичные датчане или даже суетливые вороватые и напыженные итальяшки, потомки утонувших в гордости властелинов мира римлян, – тут же все бы размерили, поделили, расчертили межами и плетнями, нагнали тракторов, косилок, дизельных «Хонд», тут же зажглись бы вокруг бесконечные огни, и земля впряглась бы в оборот.
А что же – мы. Жмемся друг к другу, словно кругом в ранней темноте еще мчатся на хрипящих призраках низкорослых коней островерхие шапки призрачных косоглазых зверей и блестят в их истлевших руках остроносые страшные серпы ятаганов. Жмемся, отгораживаемся тыном от призраков и просторов. Иначе – не жизнь. И сбиваемся в кучи, щупая в зависти и ожесточении чужое тряпье и чужих жен, складывая в запазухи запасы будущих, затаенных в злобе камней, чтобы побить, когда настанет какой-нибудь судный час, таких же, как мы. Жмущихся возле соседей.
Что же это? – спрашивал себя Сидоров, вперясь в бескрайнюю даль. Приговор пустоты, опыт, въевшийся в крапленую кровь пращуров, побитых, и ограбленных, и триста лет выглядывавших в ужасе из зинданов курных изб и карцеров выгребных ям. Или это приговор указующего некоего перста, оставившего на не разбирающем середины и краев народе свою страшную печать.
День угасал. Сидоров посмотрел под ноги, оторвал кустик давно отцветшей земляники. Следы засохших несорванных ягод еще застряли в бывших соцветиях. Скоро Катя вернулась, и путешествующие побрели по деревенской, выеденной пьяными тракторами дороге.
– Вот, – зло произнесла женщина, упрямо шагая по выдолбленной колее, – Епитимий, видите ли. Камень… дети заблудшие. «Петр восстал». А сам, небось, интеллигент в третьем колене, бабка, поди, профессор-дерматолог, а племянница – кандидат архитектуры. А все туда же – слуги вернувшиеся… да сезонные щиты.
«Что такое сказал ей отшельник?» – подумал «Леша».
– Это человек упрямый, так он мне показался, – пробурчал Сидоров, шатаясь рядом. – Я этих боюсь и люблю. Если взялся месить глину, таскать и класть кирпичи в ряд, то ничем его не собьешь. Ни острогом, ни зинданом, да и смерть, если надо, встретит не как другие, которые зарыдают, об землю начнут колотиться и вспоминать недолгие минуты восторгов… Вроде меня и подобных же. Не-ет… Напряжет желваки, сожмет камни сухих кулаков до кровавых ногтей и прямо в упор поглядит на косую старуху. И неважно – интеллигент он, поповский или дворничихин сын, а может, подпаском в детстве служил среди черных коз. Посреди толпищ людей, изредка, как сорняк на тюльпанном слабом временном поле, как репей среди голов-одуванчиков, вдруг вымахивает неудобный, деревянный вроде, человек и месит дороги стертыми ногами, пробиваясь к выдуманной цели. Это не камень, а живой древесный корень с не раз пиленного дерева, в котором соки бьются медленно, но так, что новый ствол с зеленью вылетит враз, если еще нам посветит такое вот солнце чуточку времени.
– Ты… Алексей Павлович, зря хвалишь все других каких-то, непонятных людей с по-чужому выстроенной головой. Что все другое да странное хвалить. Себя надо выталкивать вперед, выкидывать в первый ряд через удушающие объятия совести. А то придет миг, останешься один последним умирающим диплодоком на поле сожранной другими травы. Оголодаешь и рухнешь, как пещерный доисторический казус. А весь мир в виде полуцивилизованных горилл, вертких гиббонов и гомо-эректус с визгом умчится в светлую даль. Похвалил себя бы перед женщиной, Алексей Палыч. Или поругал бы, расписал бы свои слабости и безумства. Женщины это обожают – тоже форма бахвальства. Мне интересно. А то все про камни, про корни… Скукота.
– Я себе неинтересен, – отрезал пешеход, направляясь к колодцу, торчащему огромным сгнившим опенком в стороне. – Я себя не знаю и знать не хочу.
– Это почему?
– Чтобы потом не маяться: знал, предвидел, а от дурости себя не уберег.
– Вот это фокус! – весело рассмеялась практикантка. – Сам себя спрятал, а потом случайно не нашел. Закладочкой в чужом ботаническом атласе. Куда идешь-то?