Жозефина Харт - Крах
Я знаю, что с каждой фотографии этого времени мое самоуверенное, холодное, странно незнакомое лицо будет пристально вглядываться в ваше. Лицо человека, которого я больше не понимаю. Как будто сохранился мост, соединяющий меня с ним. Но другого берега нет, он исчез, как остров, поглощенный морем. Во время отлива могли быть видны над водой маяки, и это все.
— Она выглядит старше тебя. Сколько ей лет?
— Тридцать три.
— Мартин, но между вами целых восемь лет разницы.
— И что из того?
— Ничего. Просто она на восемь лет старше тебя.
— О ком это вы говорите? — спросил я. Мы были на кухне.
— Об Анне Бартон, последней подруге Мартина.
— О, что-то новенькое, не так ли?
— Господи. Вы, похоже, решили сделать из меня Казанову.
— А разве это не так?
— Нет — Голос Мартина прозвучал довольно печально. — А если это и было так, то давно прошло. Во всяком случае, я не встречал никого, кем бы мог дорожить.
— А она?
— Кто?
— Эта Анна Бэртон.
— Бартон. Анна Бартон. Мы знакомы несколько месяцев. Она значительней других.
— И в ней больше блеска.
— О, ты всегда отличала ярких девушек, да, Салли? Она, без сомнения, похожа на тебя.
— Существуют различные типы интеллекта. Я обладаю артистическим. Твой — в слове. Тебе не удалось бы нарисовать кошку даже под страхом смертной казни.
Той Салли, красневшей и лившей слезы от любого слова Мартина, давно не существовало, но она по-прежнему любила и даже в чем-то зависела от него. Разговор, возникший после воскресного ленча, был вскоре исчерпан. Ни Мартин, ни Салли о ней больше не упоминали.
— Тебе не понравилась эта девушка Анна? — поинтересовался я, когда мы с Ингрид уже собирались лечь спать.
Она ответила не сразу:
— Нет, мне — нет.
— Но почему? Ведь не из-за того, что она старше?
— Отчасти и поэтому. Главное, что-то в ней меня тревожит.
— Ну ладно, возможно, ты беспокоишься напрасно. Зная Мартина, можно предположить, что это очередной флирт, — произнес я.
— К сожалению, на этот раз, я чувствую, все гораздо серьезней.
— Да? Как я проглядел ее?
— Она приходила к нам несколько раз. Впервые, когда ты был в Кембридже. И еще раз ужинала с нами во время твоей поездки в Эдинбург.
— Она хорошенькая?
— Скорее странная. Ее нельзя назвать именно хорошенькой. Выглядит вполне на свои годы и не думает их скрывать. Это так не похоже на современных девушек.
— Не скрывает, как и ты. Но ты в этом не нуждаешься. — Мне уже надоело обсуждать эту Анну Бартон, но Ингрид она сильно беспокоила.
— Спасибо. — Она улыбнулась.
Конечно, дать Ингрид ее сорок с лишним было трудно. Она сохранила ту же, лишь слегка потускневшую, тонкую красоту ослепительной блондинки, да ее глаза стали менее яркими. Ингрид была до сих пор несомненно красивой женщиной, из тех, которые умеют оставаться привлекательными очень долго. Она казалась недоступной времени. Холодная, блестящая блондинка. Моя жена, дочь Эдварда, мать Салли и Мартина.
Все эти годы ее жизнь и моя шли параллельно. Без крушений, без подводных течений. Мы были цивилизованной парой, встретившей наши поздние годы с отменным самообладанием.
8
— Анна Бартон, разрешите вам представить Роджера Хаджеса.
— Очень приятно.
Церемония представления, продолжавшаяся за моей спиной, казалось, происходит в полной тишине. На самом деле я находился на многолюдном рождественском приеме у газетного издателя. Каждый год в картинной галерее жены он принимал в свои, не лишенные обаяния, медвежьи объятия все огромное общество, окружавшее его. После этого непременного ритуала гостей отпускали в свободный полет на весь оставшийся год до следующего Рождества, как будто треволнения, связанные с газетой, могли быть достаточным основанием для равнодушия и забывчивости хозяина.
Но почему я перестал видеть что бы то ни было вокруг? Почему, не проявляя обычного в таких обстоятельствах интереса и любопытства, не приблизился к этой девушке? Почему, наконец, обычное приветствие прозвучало так многозначительно? Его формальность показалась мне неестественной. Голос, произнесший его, был глубоким, чистым и недружелюбным.
— Анна, я хочу, чтобы ты посмотрела это.
— Здравствуй, Доминик.
Другой голос заявил свои права, и она, казалось, тихо двинулась прочь. Я почувствовал необъяснимую тревогу, совершенно расстроился и готов был раскланяться, когда она неожиданно остановилась прямо передо мной и заговорила:
— Вы отец Мартина. Я — Анна Бартон и хочу представиться вам.
Передо мной стояла высокая бледная женщина с короткими волнами черных волос, обрамляющих неулыбчивое лицо. Ее фигура была туго затянута в черный костюм.
— Добрый вечер, я рада познакомиться. Я была в вашем доме три раза, но мне не удавалось застать вас. Вы — очень занятой человек.
Это могло прозвучать резко.
— Как давно вы знакомы с Мартином? — Не слишком.
— О. Я вижу.
— Мы были… — Мгновение она колебалась, — …близки три или четыре месяца, а познакомились чуть раньше, на службе. Я работаю в той же газете.
— Мне показалось, я уже слышал ваше имя, когда мне в первый раз назвали его — Мы стояли молча. Мой взгляд скользил по сторонам. Но ее серые глаза, пристально вглядывавшиеся в мои, притягивали к себе. После долгой паузы она произнесла:
— Как странно.
— Да, — подтвердил я.
— А теперь мне нужно идти.
— Прощайте, — только и сумел произнести.
Она повернулась и пошла прочь. Ее высокое, в черном, тело, казалось, рассекло дорогу сквозь шумящую толпу и исчезло.
Тишина обрушилась на меня. Невольно сделал глубокий вдох. Я почувствовал себя ободранным заживо кроликом, старым и уставшим. Как будто сквозь тело прошел сильный ток. Это был шок узнавания. В эти краткие секунды я разглядел в этой женщине мой собственный характер, другую, подобную моей, личность. Мы узнали друг друга. Я был благодарен судьбе за эту встречу, несмотря на ее мимолетность.
Я был дома. Всего лишь мгновение, но многие так никогда и не нашли туда дорогу.
Конечно, этого было мало. Но в те первые часы я просто испытывал благодарность. Я был похож на странника, затерянного на чужбине, вдруг услышавшего не просто родной язык, но то местное наречие, на котором говорил ребенком. Он еще не понимает — это голос врага или друга, но стремглав летит на сладкие звуки дома. Моя душа рвалась за Анной Бартон. Я верил, что в таком сугубо личном деле между мной и Богом я свободен и могу падать без страха разбить свое сердце или потерять рассудок, разрушить тело или собственно жизнь.