Вера Колочкова - Дом для Одиссея
Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал уходить и джаз, и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.
– Он говорит: «Я умнею!» – Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.
– Кто? – Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.
– Миша. Он говорит, что джаз – это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек…
– Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.
– Вот так, – Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. – Так и общаемся. – Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: – Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка – самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?
– Здорово, – соглашается Зинка. О том, что первым это произнес Ницше, она Тамаре не сообщает, но чувствует, что знакомство с загадочным мужем соседки, которого она до сих пор еще не видела, стало для нее теперь еще более притягательным. А вместе с тем личность этого человека теперь из совершенно загадочной превратилась в определенно любопытную.
– Ох, Зинаида, какая же я счастливая! – Тамара мечтательно прижимает к груди письмо.
– Ты? – Зина не может сдержать иронии. – Ешь, Маня! Давай-давай! А то вместо Бетховена будет тебе Бах. Да-да, бах-бах, и не на скрипке, а по попе.
– Я, конечно! Ведь у меня же самое главное в жизни есть.
– Это что же?
– Ты даешь! Любовь, конечно!
– Мама говорит: «Главное – здоровье!»
– Тю-ю-ю… Да я здорова, как бык.
Здоровая, как бык, Тамара через год попадет под машину. Умереть – не умрет, но и жить не останется: превратится в овощ, лежащий на кровати и изредка выполняющий команду: «Ешь, Тома! Давай-давай!» Зинка опять будет плакать какими-то смешанными, бесконечными слезами: горькими, жалостливыми, злыми и безысходными. А потом они кончатся, и, как всегда, наступит облегчение, и забрезжит надежда, и приоткроется дверь, над которой кто-то повесил табличку с надписью «выход».
Зинка на судьбу не обижалась, Господу Богу не жаловалась и даже слезы лить перестала. Было некогда. Тамара нуждалась в уходе, Маня – во внимании, бригадир – в перевыполнении плана, а в чем нуждалась Зина, она и сама не помнила. Все ее мысли были заняты беспросветной чередой глаголов, глаголов домашних: разбудить, помыть, причесать, обтереть, подтереть, достать, принести, приготовить, накормить, снова помыть, уложить и еще глаголов фабричных, точнее одного, что не позволял расслабиться ни на секунду, отстукивая в голове монотонный ритм: работать, работать, работать. Работать, чтобы получить возможность достать, принести, приготовить, накормить. И так без начала и конца, с утра до вечера, с весны до осени, от зноя до стужи.
– Устроила здесь богадельню, – беззлобно, даже сочувственно упрекала Фрося. – Чего маешься? И без того ни кожи ни рожи не было, а теперь и вовсе словно тень по квартире мечешься.
– Мечусь, теть Фрось, – соглашалась Зина. – А как не метаться? Правда ваша, забот невпроворот.
– Тьфу на тебя. Устроила себе не жизнь, а черт-те что! А делов-то было: одну в дом инвалидов, другую в приют.
– А потом? – спрашивала без вызова, но с прищуром.
– Потом жила бы спокойно. Ноги на танцах, руки на станке, голова в шляпке.
– А душа где?..
Зина не злилась. Фрося была незаменима. Утром она убирала двор и возвращалась домой писать бесконечные письма в различные инстанции с просьбой «предоставить проживающему в их квартире инвалиду полагающуюся по закону отдельную жилплощадь», а в перерывах между ЖЭКом, Минздравом и ЦК КПСС кормила Тамару обедом и иногда, будучи в хорошем настроении, когда получала ежемесячное письмо от сына, живущего с семьей где-то на Севере, даже выносила судно. Зинка возвращалась домой, заходила к Тамаре и, не почувствовав привычного запаха мочи, отправлялась к Фросе благодарить и целоваться.
– Дура ты блаженная! – сердилась Фрося. – Себя загнала в клетку и меня с панталыку сбиваешь.
Но Зинка уже не слышала: приготовить, помыть, убрать, уложить…
– Зиночка, – заводила аккуратные правильные речи Антонина Степановна, – ты, конечно, поступай как знаешь, но и в нормальных семьях случается так, что дети попадают в интернат.
Зина хмурилась, отворачивалась.
– Я понимаю, – доктор дотрагивалась до плеча девушки, – это, конечно, крайняя мера, но тебе все же легче будет. Я могу узнать по своим каналам, какой интернат самый лучший, помогу устроить. А на каникулы будешь забирать Маню. Знаешь, наверняка есть и специальные учреждения для детей с музыкальными способностями, и Машенька…
– А у вас правда есть связи?
– Какие-то есть.
– Антонина Степановна, миленькая, мне врачи сказали, одно лекарство новое появилось, можно для Тамары попробовать. Вдруг поможет? Достаньте, а?
Антонина достала. Не помогло.
– Твоя жизнь, Зиночка, – вздыхала Галина, – это какой-то бесконечный поздний Куинджи: сплошной серо-фиолетовый тон и ни одного просвета.
– Мама, я не помню, что там у Куинджи, ни у раннего, ни у позднего.
– Как? А «Ночь на Днепре», а…
– Сходи лучше в детский сад за просветом.
Маша влетала в квартиру, и жизнь наполнялась смыслом.
– Иглай, – протягивала она Зине скрипку. Галина усаживалась на диван, Маня устраивалась на матрасе, переехавшем вместе с ней и занявшем место Зининой кровати, на которую уложили Тамару. Зина играла, Маня слушала, Галина вздыхала – досуг разнообразием не отличался.
– Пойдем посмотрим, как там мама, – скрипка возвращалась в футляр.
– Пойдем, – маленькая ладошка цепко хваталась за руку.
Они шли. Машенька поправляла подушку, выстраивала по ранжиру батарею баночек и скляночек на прикроватной тумбочке, целовала по Зининому требованию бледную щеку лежащей неподвижно женщины и спешила уйти.
– Почему не ты моя мама? – тоскливо спрашивает она в коридоре.
– Не я, – разводит руками Зина и улыбается. – Ты не думай, твоя мама, знаешь, какая была: веселая, добрая, говорливая.
– Правда?
– Правда. Вот она поправится, ты сама увидишь, ладно?
– Ладно.
Маша молчит, а потом опять:
– Но если бы ты была моей мамой.
– Сиротинушка! – сокрушенно гладит ребенка по голове проходящая мимо Фрося.
Зина не может сдержаться:
– Зачем вы так?! У нее и мама есть, и папа!
– Папа? Что-то я не вижу его. Где он?