Людмила Бояджиева - Бегущая в зеркалах
2
В осенний призыв сорокового Остапа провожали в армию шумно, всем двухэтажным домом-бараком, выставившим «под ружье» еще двух призывников. Пели и плясали под гармонь до утра, так что скрипели крашенные половицы, закусывали соленьями со своих заводских огородов и своей же разварной рассыпчатой картошкой. Тогда молодые и решили пожениться.
Еще в темном садике на обочине деревянной песочницы Остап обнимал Вику, чувствуя сквозь тонкую блузку ее горячее, мелко дрожащее от волнения тело. Они целовались до одурения, понимая сейчас, на пороге разлуки, что этого уже мало. Остап вдруг панически осознал, что несется куда-то в пропасть, что нет силы, способной остановить его у последней черты. И все-таки остановился. Просто потому, что был «славный хлопчик», а по существу — уже взрослый и очень серьезный двадцатилетний мужик, умевший любить основательно и ответственно. «В конце концов три года — пустяк, пролетят не заметишь», — урезонивал он себя. А впереди — целая жизнь, в которой будут труды и праздники: майские и октябрьские, с непременным мытьем окон накануне и заботливым выхаживанием дрожжевого теста, с выходом на демонстрацию в заводской колонне, с застольем, рюмкой и песней, с жаркими ночами на новой полутороспальной кровати с пружинистой скрипучей сеткой, отгороженной от детской части комнаты фанерными трехстворчатым шкафом. Будут сыновья и дочки, хватающие горячие пирожки прямо с противня, и раздобревшая Вика, хлопочущая у плиты, отирающая руки о подоткнутый передник и подставляющая припудренную мукой щеку привычному мужниному чмоканию…
А в августе сорок первого Остапа Гульбу, проходившего службу в автомобильных войсках Северо-Кавказского Военного округа, отпустили на побывку домой перед отправкой на фронт, который развернулся уже чуть ли не до Смоленска.
Приволжское лето выдалось жарким с горячими пыльно-песчаными суховеями. В «тракторном поселке» поговаривали о возможности эвакуации завода, перешедшего на выпуск боевой техники. Никто не предполагал, что всего через полтора года завода уже не будет, как не будет, по существу, и города, превращенного в руины и этих мальчишек-подростков, призванных грудью отстоять Сталинград у «превосходящих сил противника».
Предусмотрев осаду своего именного города, вождь подстраховался. «Никакой эвакуации не будет,» — решил он. — «Кто же станет защищать брошенный город? Город, носящий имя вождя!» Так имя определило судьбу. Став Сталинградом, Царицын изначально был обречен выстоять в неравном бою, потряся мир количество жертв и беспримерным мужеством своих граждан. Он был обречен стать героем.
Но тогда, а августе сорок первого жизнь еще шла здесь своим чередом, еще бегали на Волгу удить рыбу будущие герои, еще щипали траву на маленьком кургане чумазые коровы, еще дымились щи и сушились детские пеленки под каменной защитой стен, оказавшихся такими хрупкими…
Виктория ждала своего суженого и ничего более важного на свете для нее быть не могло. В комнате тарахтел старый «Зингер» и валялись лоскуты синего в белый горох штапеля. Старое, помутневшее по углам трюмо, отражало вертящуюся девушку в белом сатиновом бюстгальтере и новенькой юбке «солнце-клеш» модной расцветки «в горох»: коса спущена между лопаток, босые ступни вытягиваются на цыпочки и вот Виктория бросается к шифоньеру, вытаскивает шелковую белую блузку с рукавом «фонарик» и коробку с новыми, на каблучка-рюмочках босоножками фабрики «Скороход»…
Наконец долгожданный жених появился. Стройный, в туго стянутой скрипучим поясом гимнастерке, загорелый дочерна, сверкая широкой белозубой улыбкой. Таким, стоящим в калитке с вещмешком на плече и прыгающим у ног соседским дворнягой, и запомнит его Виктория. Цветная открытка-фотография с размашистой подписью «Мой». Это коротенькое слово, молнией пронесшееся в голове Виктории, осветило все вокруг новым смыслом. «Мой, мой…» твердила она про себя с гордостью собственника наблюдая, как играют мышцы под мокрой тканью, как перебирает волжский ветерок смоляные кудри Остапа, когда он, налегая на весла, греб к прибрежной косе.
Оказавшись вдвоем на пустынной отмели, залитой клонящимся к горизонту солнцем, Виктория не бросилась сразу поплавать, как собиралась — почему-то застеснялась раздеваться, а принялась сосредоточенно собирать цветы. Белые соцветия тысячелистника, покрывавшего все вокруг ароматным, густым ковром, срывались с трудом. Стебель прочный и жилистый как веревка не хотел ломаться, сдирая на ладони кожу. Остап щелкнул новым перочинным ножичком и вмиг нарезал целую охапку. Стоя чуть поодаль, он долго, терпеливо наблюдал, как Виктория, усевшись в траве и разложив на коленях длинные стебли, по-девчоночьи старательно плела венок.
Почему он стоял, не пытаясь притронуться и сжать ее в объятиях, как тысячу раз мечтал в долгий армейский год, почему молчал, хотя их длинные, на шести тетрадных листах, письма, не могли вместить и части накопившихся, откладываемых «до скорой встречи» слов? Слов невнятных, сумбурных, распиравших тоскующую душу, но так и не сумевших добавить что-либо существенное к простенькому, стократно повторенному «люблю».
Ощущение чего-то значительно, жизненно-важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица с тонкой жилкой, пульсирующей на виске с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене — вся она — радость и счастье, парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.
И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые желтоватые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег и рубиновый закат, разлившийся на пол горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным — были единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которого была Она.
Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула «гороховый» подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр играл гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли…