Владимир Короткевич - Чозения
В конце концов все было выпито и съедено, и даже бесконечные байки собутыльника стали иссякать. Будрис подозвал официантку и полез в карман.
— Заплачено, — сухо и как-то утомленно сказал Павлов.
— Как?
— Заплачено. Правда, Верочка?
— Как всегда.
Будриса сжигал стыд. Что подумал? Он теперьясно ощутил одиночество этого человека и от одиночества неиссякаемую жажду собеседника.
— Как хотите, — сказал Будрис, — но я этого позволить не могу.
— А вы позвольте. — Павлов внимательно, словно обо всем догадываясь, наблюдал, как краснеет собеседник.
— Ну тогда еще, — сказал Будрис. — Еще.
Он сейчас был способен выпить с этим человеком море, смыло бы только это море с него жгучий стыд. Заказ взяли.
— А здорово это, когда водятся деньжата, — наивно и хитровато сказал Павлов. — А то вдруг их у меня не было бы… Или у вас. Я не сел бы… Вы ушли бы… И не было бы двоих хороших людей. А был бы спаситель бича, надменный «европеец». И бич… — Тряхнул головой. Сказал после паузы: — не бич, Северинушка… Беда моя, что семь месяцев околачиваюсь здесь, да сижу по кабакам вечерами, и работаю днем за приличную зарплату, вместо того чтобы плавать. Однако до плаванья мне дальше, чем до Луны. Пожалуй, никогда. Вы извините, не могу сказать большего.
— И вы простите, — сказал Будрис. — Я тоже. Они пожали руки друг другу.
— Кажется, со здоровьем у вас что-то… — тихо спросил Павлов.
— И со здоровьем. И так паршиво.
Догадливо улыбнулись синие глаза.
— Ну хорошо… А было вот еще что… Во время японской оккупации отец мой выдал себя за японского отпрыска. Мол, выходец с юга Японии, с острова, кажется, Окиносима. На матушку малость был похож разрезом глаз да цветом лица. Совсем малость, но все-таки в каком-то там поколении японец.
Владел этот японец языками: русским, понемногу китайским, и корейским, и еще антияпонским… На нас работал.
Разговор становился все теплее и откровеннее, не осталось и следа от неловкости и недоверия первых минут. И под этот разговор и желая заглушить горечь первой встречи, они таки здорово набрались в тот вечер.
Во всяком случае, в конце, когда вдруг рявкнули смычки, барабаны и трубы и весь зал начал подпевать и срываться с мест, Будрис, к удивлению своему, услышал, что он тоже подпевает во весь голос и не бежит танцевать только потому, что не уверен, получится ли у него что-нибудь.
У каждого портового города есть своя песня, своеобразный гимн, что ли, под который никто не усидит. А если уж кто не встанет, то прослывет изменником отечеству, во всяком случае наглецом, наплевавшим на все его святые традиции. Знаете, как говорят в Америке: «Лучше оскверните обелиск Вашингтона, только не это».
Здесь таким гимном была старая наивная песня о девушке, которая «по-лю-би-ла мо-ря-ка!!!»
Он не лекарь,
Не аптекарь!
Не разносчик мо-ло-ка!!!
Плачу я, но не жалею,
Что влюбилась не в жокея.
Не в торговца бакалеей,
А в бродягу мо-ря-ка!!!
Они пели «джокея» и «торговца-бакалея», будто бы этот лавочник имел другую профессию — «бакалей» или это было его имя вроде «Бармалей». Но пели они так ретиво и вдохновенно, что одурь брала.
Все плыло, как в тумане, и он, кажется, путал куплеты. Но орал вместе со всеми:
Ну и пусть, моряк, не скоро
Ты вернешься в этот город,
Моряки блуждают в море,
Словно в небе облака!
Китобои топали ногами, словно обутыми в пудовые сапоги. Пролетали со своими партнершами капитаны, даже самые седовласые. Все это напоминало пляски индейцев или танец людей, которым двадцать лет запрещали танцевать.
По-лю-би-ла мо-ря-ка!!!
Будрис заметил, что собеседник пританцовывает, сидя на месте. Глуповатая песенка родила в его глазах искреинее восхищение. И это лучше всего говорило, что Василь — коренной, потомственный житель, плоть от плоти и кровь от крови города.
И сейчас же Северин поймал себя на том, что подхватывает припев.
— Вот и ты причастился, — сказал Павлов. — Крещеный.
Это «ты» было как признание, что Северин теперь свой. И так сквозь немудрящую эту песню Будрис словно заглянул в душу города. С той поры он подружился с Павловым. И скоро окончательно понял, что ему абсолютно безразлично, хвастает Павлов или нет, много ли он врет или так, «заливает» малость. Ибо он видел в нем часть души города. Коренной его души: предприимчивой, непоседливой, смелой, слегка бахвалистой, зубастой, тяжко работающей, способной на самые невероятные выдумки.
Это не была накипь, которая есть в каждом городе. Здесь ее тоже хватало. Но у Павлова Будрис обнаружил частичку души первопроходца. И плевать ему было на то, чемпион Василь или нет, любил его прадед Веру Фигнер или это такой же «антияпонский язык», как бабуся-яванка. И вот сейчас Василь позвонил. Еще оставалось время, и Северин пошел две остановки пешком, повернул к бухте, чтобы пройти к вокзалу через порт.
Между кораблями билась и вздыхала вода. Плавали в ней бочки, ящики с надписями на различных языках, шевелилась каша водорослей. Запах этой воды, едкий, соленый, маслянистый — вон какая радуга на ней! — острый от гниющих водорослей, заполнил, казалось, весь город.
Рыболовы с пирса ловили на креветку. Будрис остановился над ними. Через радужную пленку, делившую воду и воздух, таскали красноперок. Интересно: пахнет ли рыба бензином?
И вдруг острая, страшная тоска по родному краю словно ножом ударила под сердце.
«Красноперка. Морская. А есть речная. Там. И ловят ее в прозрачной воде. Из озер. Из Освейского. Из Нарочи. Из какого-нибудь там Вечелья или Девина. Из Лучесы. Из Днепра. Боже мой, как же я здесь-то очутился? Как же занесло меня сюда? Туда нужно было бежать. Туда. С детских лет, кажется, не бывал, такая тоска! Но шеф сказал: «Знаете что, мы дадим вам столько времени, сколько нужно, чтобы прийти в себя. И отдыхайте. Езжайте подальше, как говорят, в даль дальнюю. Влюбитесь, рыбу ловите, будет желание — напейтесь. Но только чтобы стали другим, прежним… Все делайте, что хотите. Иначе, боюсь, мы вас потеряем. А нам, а мне… очень не хочется этого. Я присматривался к вам еще в школе. — У шефа, очевидно, испортилось настроение, потирал пальцами острый птичий нос. — Не знали? Так вот. А вы попали куда нужно потому, что до меня, до нас дошло, и мы присматривались… А потом я смотрел и радовался, и знал, что мне есть на кого…»