Руслан Киреев - Пир в одиночку
– Не подвал, – обижается шкипер. – Трюм… Я заявляю это ответственно, как бывший моряк. Вот он, – на Посланника кивает, – в авиации служил, посему волю любит и воздух (увидите, – обещает Пригородной Девушке, – какая у него дача!), а я – человек корабельный. Прошу! – И – вниз, матросской походочкой, не фельдмаршал замшевый – замшевый адмирал.
– Трюм так трюм, – говорит Ленинградка и отважно спускается, стуча каблуками, а локоток в ладони Посланника не шевелится, ждет, согласный на все. Трюм так трюм… Дача так дача…
Внизу еще одна дверь и тоже о двух замках. (Третий отсутствует, уж на сей раз точно.) За ней – тьма опять-таки тьмущая, но – щелчок, и по потолку с треском разбегаются огненные сверчки. Вспыхивает свет, который не знаю уж почему именуется дневным. (Я его терпеть не могу; в Доме нет ни одной люминесцентной лампы.) Ленинградка зажмуривается.
– Зачем такой яркий?
– Не везде, – вполголоса успокаивает хозяин. – Есть потемнее уголки.
– Ты работаешь здесь?
– Представь себе! Хоть я и дерьмовый художник, но все-таки художник, а художнику полагается мастерская. Чем дерьмовей художник, тем больше мастерская. Прошу!
Опасности нет больше, и заботливая мужская рука выпускает локоток на волю. Но птичка не спешит упорхнуть, еще миг или два висит в воздухе.
Судя по размерам мастерской, владелец – художник дерьмовости средней. За небольшой, заставленной ящиками прихожей – единственная комната, перегороженная на манер китайских тетушек шкафчиками и стеллажами. Дневного света здесь, к удовольствию Ленинградки, нет – обыкновенное бра с двумя рожками, лампочка же всего одна, и когда хозяин прикрывает дверь, то после буйствующего в прихожей полдня наступают сумерки.
– Располагайтесь, господа!
На высокий, с красной обивкой стул указует перламутровый ноготь.
– Все трое? – поглаживая усики, вопрошает профессор.
Ленинградка смеется – женщина ценит юмор! – но смех ее, такой звонкий наверху, вязнет в щелях и нишах. Ценит юморок и подруга, но ограничивается тем, что одаривает шутника взглядом. (Посланник принимает подарок.)
Проявляя хороший тон, гости на антикварный стул не садятся – кто на тахте устраивается, кто на табуретке, и удовлетворенный хозяин отправляется варить кофе.
– Надеюсь, – доносится из-за стеллажей, – не откажетесь от чашечки перед дорогой?
Вопрос риторический и, на взгляд доктора, не слишком вежливый, но – человек возбужден, и доктор прощает возбужденного человека.
– Вот так, – замечает, поводя взглядом, – и живет творец.
– Ну, положим, он не здесь живет…
Все-то знает питерская бабенка!
– Здесь его душа живет, – уточняет – астральным тоном! – специалист по материализму. (Диалектическому.) Но в подробности не вдается. Не любит, добрый малый, разоблачать кого бы то ни было. Это, считает, все равно, что срывать с человека одежду.
А я люблю, грешный. Люблю смотреть на голенькие души, тощие и жалкие, белые от малокровия – как загогулины проросшей в подвале у меня картошки.
Пригородная Девушка в светской беседе не участвует, в раздумье погружена. И вдруг подымает голову.
– Что это?
На заваленную коробочками и склянками этажерку устремлен напряженный взгляд.
– Это? – переспрашивает Посланник. – Насколько могу судить, это художественный беспорядок.
– Там ходит кто-то…
– Где? – мгновенно – и уже без всякой светскости – реагирует другая женщина. В отличие от напарницы ей здесь быть до утра, а в подвалах, знает она, водится, кроме душ, кое-что еще.
– Там! За этажеркой…
– По-видимому, хозяин, – высказывает предположение доктор диалектики.
– Хозяин – здесь! – кивает Ленинградка на стеллажи.
– Наш хозяин, девочки, вездесущ. – И, втянув носом воздух, прибавляет: – Не знаю, что там слышите вы, а я лично слышу запах кофе. И, по-моему, отменного.
В чем-чем, а уж в этом знает толк. К тому же у него, как у всех гурманов, тонкий нюх – тонкий настолько, что, кроме аромата божественного напитка, живого и горячего, улавливает вдруг иной запах, неживой, холодный, с чуть сладковатым привкусом.
– Надеюсь, здесь нет крыс! – говорит та, кому выпала честь провести ночь в этих творческих стенах.
– Если и были, то, сдается мне, их уже давно потравили.
– Вы все шутите!
Профессор, закатив глаза, разводит руками. И опять смутно различает сквозь кофейный аромат запашок начинающегося распада. Уж не сдохла ли, думает, и впрямь какая-нибудь подземная зверюга?
Может, и сдохла, только будто сами творческие стены не источают смердящего душка! Будто, запечатлевая миг, даже наипрекраснейший, творцы не останавливают время и тем не умерщвляют его, уподобляясь Шестому Целителю! Будто имитация гармонии – на холсте ли, на сцене – не требует в качестве предварительного условия ее, гармонии, разрушения! Будто, воссоздавая стоящий на учительском столе кувшин, не разымают его на горлышко, на культи отколотой ручки, на солнечный, как бы срезающий фиолетовую выпуклость блик! Будто не существует грозного закона, согласно которому всякая искусная рука – рука до беспощадности холодная, и чем искусней, тем беспощадней! Будто, живописуя муки Господни, флорентийский кудесник не распял натурщика – пусть в воображении своем, сути-то дела это не меняет! Будто, с головой уходя в мизансцены и динамику театрального действа, не перестают замечать собственного отца! (Посланник не обижался. Смиренно скрестив на груди руки, просил образовать дилетанта.)
Посланник не обижался: Посланник ведь тоже освоил величайшее из искусств – искусство отступления. Главное тут – правильно выбрать плацдарм, и он такой плацдарм выбрал. Выбрал, а после долго укреплял и расширял, мобилизовав всех проректоров по надзору, в то время как затворник строил в уединении Дом. Не дачу – дача жилище временное – Дом, Три-a понял это сразу, а замшевый фельдмаршал не допрет никогда. «Увидите, – сулит, – какая у него дача!» Все напрягается в узнике – еще бы! – а тюремщик хоть бы хны, точно не слышит, и, когда женщина, переведя дух – выбрались наконец из страшного подвала! – доверительно осведомляется в машине: «Куда мы теперь?» – отвечает не сразу. Зажигает плафон, поворачивается и некоторое время смотрит на бледную спутницу, улыбаясь. Потом говорит – тихо и тоже доверительно: «Не знаю».
Правду говорит – Посланник всегда говорит правду, что ни в коем случае не расшатывает плацдарм – укрепляет.
– А в Трюме-то, вижу, вам не шибко понравилось?
Да, бледна, только глаза темнеют и темнеет рот – рот особенно.