Елена Гонцова - Ниточка судьбы
В речах Соболевой было еще что-то, совсем необыкновенное, и вот этого-то Вера понять не могла. Та словно бы раскачивала тяжелый маятник старинных часов, без уверенности, что механизм ответит на это усилие и стрелки начнут двигаться. Но Вера к этому механизму не имела никакого отношения. Это ей было предельно ясно. Профессорша же, похоже, была противоположного мнения.
Она расспрашивала Веру о Норвегии и норвежцах, вспомнила и свои бесчисленные поездки по разнообразным городам и странам. Что-то рассказала об Испании. Но было видно, что замечательный педагог немного смущена и сердится на себя за это смущение.
— Такие события, голубушка, меняют душу. Вместо одной появляется другая.
— Только змеи сбрасывают кожу, — улыбнулась Вера. — Конечно, я впервые с этим сталкиваюсь.
— Как сказать, — возразила преподавательница. — Ты ведь заметила однажды, каким далеким стало детство.
— Сначала я подумала, что умираю сама для себя.
— Ну зачем ты так, — излишне напряженно произнесла Соболева, как будто имела в виду именно сегодняшний день, а не детский белый передник и роскошный бант. — Далеким может оказаться целый материк. Детство как-нибудь да вспомнится …Ладно, не о том мы говорим сегодня. Завтра будут чествовать вас с Даутовым. Расскажешь нашей публике что-нибудь, сыграешь. Я как-нибудь особенно тебя расхвалю перед всем честным народом. А потом, мое тебе почтение, рутина, рутина и еще раз рутина. Через несколько дней начнем подготовку к нашему конкурсу. Ты ведь уже в курсе?
— Да, но я не думала, что вы будете настаивать на моем участии, — молвила Стрешнева.
— Буду, так что отдыхать тебе немного осталось. Завтра покрасуешься — и за дело.
— Нет охоты красоваться…
— А вот это происходит без всякого желания, Верочка, — строго ответила Соболева. — Это один из способов движения. Может быть, завтрашний вечер тебе это покажет в полной мере. Ты ведь еще не встретилась с твоими сокурсниками. Ничего не жди, кроме зависти, недоумения, некоторой озлобленности. Думаю, ты скоро найдешь для себя линию поведения. Главное для тебя — не останавливаться на достигнутом, работать, готовиться к большому в профессиональном будущем и поменьше внимания уделять всему тому, что сейчас начнет вокруг тебя происходить. То есть я бы хотела, чтобы всевозможные флирты, компании, интриги вовсе не удостаивались твоего внимания. Это касается и Рудольфа. Подумай об этом.
— Ух ты! — обрадовалась Вера. — Я получила вашу личную санкцию на понимание крайне важных для меня вещей.
— Я ничего нового для тебя не открыла. Ну что ж, ты называешь это санкцией. Я счастлива, что ты поняла именно так.
От разговора осталось несколько противоречивых чувств — признательность и почему-то детская благодарность, тревога и недоумение. Соболева незаметно предупредила Веру об опасности. Но сама опасность никак не была обозначена. Получалось, что от Веры зависело, откуда будет дуть ветер.
На эти размышления ушло меньше минуты. Стрешнева еще ни с кем не столкнулась. Нужно было пробраться в класс, желательно никого не встретив, закрыться и начать репетицию.
Даутов, как Вера и ожидала, возник ниоткуда.
Он появился в закрытом классе, улыбающийся, склонив как бы повинную голову. Девушке показалось, что глаза у него были закрыты и что он водит руками по воздуху. Он выхватил из-за спины (о ужас! — подумала Вера) букет роз, вероятно только что отобранный у Соболевой, настолько эти два букета были похожи.
«Нужно ему сказать, что я люблю его, — лихорадочно соображала Стрешнева, — не то он меня зарежет, задушит, автомобилем переедет, и не успею вкусить плодов славы».
Все выглядело настолько нелепо и странно, что другим мыслям тут делать было нечего.
— Рудик, салют, — на всякий случай произнесла Вера, ощущая, что время для нее почти не течет, и отметив, что Даутов движется очень медленно, как бы во сне. Самое ужасное было то, что он улыбался.
«Как пострадал человек, — решила она, — кто это его так отформатировал?»
А так как Рудольф ничего еще не успел сказать, Вера продолжила:
— А я вот тут, понимаешь ли, репетирую, как всегда, как в прошлый раз, в марте или апреле, помнишь?
— Нет, — твердо ответил Даутов, справившись с букетом, который чуть не вырвался из рук. — То есть да. Но это же было в мае.
— Май отменяется, — возразила Вера. — В мае мы с тобой предали, видать, друг друга. Потому я выбираю апрель. Или март.
Такой поворот разговора, необъяснимое его направление и фантастический тон окончательно смутили Рудольфа. Он молча, но галантно вручил ей букет роз, поцеловал руку и поглядел прямо в глаза, как нашкодивший мальчишка, вынужденный объясняться по крайней необходимости.
— Отчего ты избегаешь меня? — спросила Вера. — Я видела тебя на Тверской, в обществе Геллы и Бегемота. Я звала тебя, но ты старательно стушевался. К тому же ты был довольно далеко. Дальше, чем сейчас. Но я не могла тебя не узнать.
Рудик задумался. Внезапно какая-то мучительная мысль покинула его, он хлопнул себя по лбу, рассмеялся и ответил:
— Но это был не я.
— Это был именно ты. И тебе, видать, было очень плохо. Ну то есть окончательно нехорошо.
— Основной закон мафии — шей собственные грехи и преступления всем остальным. А прежде всего соперникам. Это ты старательно избегала меня все это время. И ты знаешь, о чем я говорю.
Выглядел Рудик в течение этого краткого монолога, так много вместившего, великолепно. Он был печален, озадачен и даже как бы великодушен. Мол, понимает, что провинциалочка зарвалась, что потянулась за сладким пирогом, забросив материк, почву, судьбу, то есть его самого, окончательно. Внезапно это стало для Веры ошеломляющей новостью.
«Наверное, все именно так и есть», — успела подумать она, вопреки всему своему существу. Но Рудик вовсе не нападал на ее существо, а таинственным образом гипнотизировал Веру словами, движениями, всем своим видом — совершенного человека Леонардо да Винчи, победителя, серого кардинала, золотого мальчика, которому все побоку, даже странное предательство любимой подружки, на которую он, дурень набитый, жизнь и молодость положил.
Рассудок подсказывал Вере, что надо следить за его речами и фиксировать недомолвки, фальшь, отслеживать все эти реакции и не дать себя одолеть. Но в душе росло недоумение и резкое недовольство собой. И вправду, она точно взбесилась перед этим мировым конкурсом, страшась, что появится перед всеми, именно «перед всеми», голой, непотребной, бедной и несчастной. И что-то сделала с собой, а стало быть, и с Рудольфом.
«Черт побери, — думала она. — Нам ведь, наконец, могли дать два главных приза, как это порой делается на площадке молодняка, чтоб никто не пил с горя цикуту. И для страны было бы почетнее. Он ведь совершенно замечательный пианист, умница, дурак, конечно, но только не в этом смысле. А я ведь как бы за горло всех взяла, напором, дьявольской изощренностью, этой самой зрелостью не по годам, будь она неладна! Может быть, Соболева подразумевала как раз это? Нет, нет, не знаю».