Инна Туголукова - Маша и Медведев
— Немедленно убирайтесь вон! — ледяным тоном потребовала Маруся.
— Я уйду, — осклабился Монин, запихивая в карман пиджака конфеты «Ласточка». — Но запомни: Григорий Монин обид не прощает!
17
В середине декабря лег большой снег. И Маруся, впервые в жизни увидела, что такое настоящая русская зима. Все вокруг стало белым, засверкало, засеребрилось, вспыхивая на солнце мириадами ослепительных искр. И лес стоял такой тихий, важный, укутанный роскошным одеянием.
Разве можно было представить в слякотной Москве, с ее грязной, хлюпающей под ногами кашей, какая это чудесная, сказочная пора? Ах, как жаль, что маме так и не удалось сделать из нее заядлую лыжницу! Но теперь она наверстает упущенное! Просто грех — жить в лесу и не совать туда носа целых полгода. А как сунешь, если там снега по этот самый нос? Только на лыжах…
Избы присели под тяжестью снежных шапок, утонули в сугробах, связанные друг с другом ниточками узеньких — вдвоем не разойтись, — протоптанных в снегу тропинок.
Вечерами теплились по деревням желтые квадратики окон. Иногда в черной бездонной высоте зависал серпиком месяц и мерцали холодные зимние звезды. Вот и все освещение.
Ночью в трубе завывал ветер, бросал в стекла пригоршни колючего снега. И скреблись, шуршали по углам мыши. Маша мышей не боялась, но и вынужденному соседству тоже не радовалась. А тут как-то зашла Евдокия Самойлова, достала из-за пазухи котеночка, серенького, полосатого.
— Ой! — обрадовалась Маруся. — Это вы нам принесли?
— Дак да, — подтвердила Хохотушка, — небось мыши-то у вас по горнице парами гуляют.
— Гулять, конечно, не гуляют, а все-таки как в деревне без кошки?
— Вот и да-то.
— Василий Игнатьевич, я думаю, не рассердится. Он животных любит. Как вы считаете?
— Дак оно, конечно, Игнатьич мухи не обидит. А вот как бы Челкаш не сожрал. Виданное ли дело — собаку в доме держать!
— Ну, с Челкашом-то мы договоримся, он у нас умный. А кошечку я Ксюшей назову.
— Ксюшей?! — развеселилась Хохотушка. — Ой, не могу! Сдурела девка! Да ты погляди, какие у него яйца!
— Так это котик! — догадалась Маруся. — Тогда быть ему Ксенофонтом.
— Еще того не легче! — подивилась Евдокия. — Уж больно мудрено выдумала. Пока выговоришь, язык поломаешь.
— А мы станем звать его Сенечкой. Будешь Сенечкой, милый?
Она поднесла котенка к лицу, и тот растопырил лапы, выпустив тоненькие иголочки когтей.
— Норовистый, — предупредила Самойлова. — Глаза-то не больно подставляй. Наша Мотька троих принесла, так этот самый шустрый — всех разогнал.
Василий Игнатьевич котику обрадовался. Челкаш появление нового жильца не одобрил, но был слишком хорошо воспитан, чтобы это афишировать. А Маруся в нем просто души не чаяла, поэтому на голову Ксенофонт сел именно ей и, как говорится, ножки свесил.
Наглый кот с первого дня повел себя в доме хозяином: Челкаша презрительно терпел, как неизбежное зло, старику позволял небольшие вольности, типа почесать за ушком, а Машу не считал не то что за кошку — за человека, так, черная кость, обслуга, имеющая к тому же наглость хватать его величество поперек туловища, тискать и целовать в царственный нос!
Выпала тебе на долю честь незаслуженная, несказанная радость накормить, напоить и убрать — вот и довольствуйся. Так нет, ручонки тянет, да еще и на кровать его покушается — на святая святых. Виданное ли дело?! Коврик у двери — вот ее место. Конечно, Сеня позиций так просто не сдавал и ложился строго в геометрическом центре, а наглая прислуга ютилась с самого краю, можно считать, в дырке у стенки, но ведь ворочалась, тревожила сон!
Совсем без прислуги, естественно, не обойтись, но каждый сверчок знай свой шесток. Так что приходилось быть жестким…
— Что это у тебя? Экзема? — ужаснулся как-то директор школы, глядя на ее израненные руки.
— Да это меня кот царапает, — улыбнулась Маруся.
— Кот царапает! — с горечью передразнил Савелий Филиппович. — Мужики тебя должны царапать, а не коты.
…Письма и газеты Маруся брала теперь на почте в Вознесенье, так было удобнее и быстрее. Юлька писала редко, зато послания приходили длинные, подробные и очень интересные.
Маруся получала на почте толстый белый конверт с разноцветными марками, несла домой и с порога показывала Василию Игнатьевичу. Тот принимал у нее драгоценную ношу и ставил на комод, прислоняя к бронзовой статуэтке Дон-Кихота. Потом они ужинали, предвкушая предстоящее удовольствие, раздували Ваше Сиятельство и, только усевшись за накрытый к чаю круглый стол под розовым абажуром, вскрывали конверт.
Юлька оказалась превосходной рассказчицей. Маруся словно наяву видела узкие улочки, дома, теснящиеся друг к другу, крохотные, идеально ухоженные палисадники, мостовую, вымытую мыльной водой. Конечно, этому весьма способствовали многочисленные фотографии. Но под Юлькиным пером чужие, мертвые образы наполнялись воздухом и смыслом, оживали, становились понятными и родными.
Франк, если верить Юльке, оказался действительно неплохим парнем, прекрасным мужем и главой семейства. Его родители были милейшими людьми, души не чаявшими в своей юной невестке. О таких соседях и друзьях можно было только мечтать, и вообще жизнь прекрасна и удивительна во всех своих проявлениях: так звучал основной рефрен Юлькиных писем. В общем, Тая номер два.
И еще Маруся поняла, что, оказывается, совсем не знала свою единственную дочку. Не подозревала в ней этой бешеной энергии, железной воли, несокрушимого упорства в достижении цели. Она несколько месяцев проработала официанткой в баре, совершенствуя разговорный язык, и уже одинаково хорошо говорила и по-английски, и по-французски. Лихо водила машину и трактор (!) — вот она сидит в пестром платочке за рулем мощного «ламборгини» на фоне только что вспаханного поля на ферме своего свекра. Ее фотоэтюды напечатала городская газета. А теперь Юлька решила, что дозрела до высшего образования и дело осталось за малым — определиться, что предпочесть — журналистику или психологию — и где это самое образование получить — в Бельгии или, может, в Сорбонне…
«В кого она такая — сильная, раскованная, цельная? — думала Маруся. — И как бы повела себя в моей ситуации? Уж, наверное, не стала бы писать в банку…»
Больше всего она боялась, что Юлька когда-нибудь узнает о тех горьких унижениях, которые ей пришлось пережить, и не поймет, не простит рабской покорности обстоятельствам. Но, как говорит Софья Андреевна, все уже случилось, и надо делать выводы, а не морочиться тем, чего уже нельзя изменить.