Мария Голованивская - Противоречие по сути
Мой невразумительный ответ.
– Аспиранты всю жизнь ездили к тебе за город, им это только полезно, и Наташа тоже бы приезжала, не Бог весть какое расстояние – полчаса на электричке. А на машине – и того меньше.
– Я поговорю с ней…
Музыка остановилась и, видно, после некоторых нехитрых манипуляций полилась снова, вернувшись на несколько так-тов назад: «Тебя не назову я ни радость, ни любовь, на дикую чужую мне подменили кровь». Охи, ахи, стоны, звуки, обычно сопровождающие первобытные соития, возврат: «Я больше не ревную, но я тебя хочу», наглое и откровенное, триумф вытекающей из берегов оргии: «И, словно преступление, меня к тебе влечет искусанный в смятении вишневый нежный рот…»
Синтетические аккорды, переливы, вой бас-гитары, стоны и снова про вишневый рот. Рассказывали, что на концертах она даже делала некоторое недвусмысленное движение бедрами.
– Решила высушить свою промокшую под дождем собачку в микроволновой печке… – в проем между впереди стоящими креслами выползла обращенная на собеседника ладонь, словно просящая подаяния, а затем и профиль, побагровевший и источающий перегарные струи, – собачка, ясное дело, издохла. – Язык с трудом перекочевывал через бесконечные неудобоваримые сочетания согласных, подбадриваемый и вдохновляемый внутриутробным «ну», исходящим слева от невидимого собеседника.
А что если действительно поговорить? По вечерам она всегда занята, значит, она могла бы приезжать на дачу часам к двенадцати, или к часу, мы занимались бы, потом обедали ароматными щами, пахнущими свежим укропом и петрушкой, ели бы мамины оладушки с ароматной свежепротертой клубникой, сидели бы. за круглым столом на застекпенной веранде с ситцевыми, в круглых лопуховых листьях, шторами, той самой веранде, где я провел на раскладушке столько замечательных юношеских ночей, когда приезжали гости и до утра не смолкали их голоса, а я веселился с ними до середины теплой мерцающей летней ночи, а потом заваливался на скрипучую раскладушку под стеганое ватное одеяло и мечтал, закинув руки за голову: о морях, о похвале учителя, о наилучшем результате, о поверженном обидчике, о неких абстрактных ласках; я помню, как двоюродная моя племянница – Настюша, умершая около двух лет назад от рака желудка, не проявлявшегося поначалу никак и унесшего ее в считанные месяцы, читала взахлеб, сверкая возбужденными глазами, Новалиса. «Герой стоял в молчании», – жарко шептала Настюша из противоположного конца веранды. – «Позволь мне коснуться твоего щита. Его доспехи зазвенели, он ощутил всем телом волну живительной силы, взгляд его блеснул молнией, громкое биение сердца раздавалось из-под кирасы». Ты слушаешь меня?
– Она подала в суд на компанию, изготавливающую микроволновые печи, – проговорил профиль, и ладонь развернулась книзу.
– Делать ей нечего, – промычало справа.
– Не скажи.
Настюшка задыхалась от волнения: «Король идет! – воскликнула великолепная птица».
– Дурында ты, – не выдержал я и заржал.
– Да ты послушай, послушай, ты глухой мальчишка, все вы, мальчишки, глухие и заскорузлые. «Когда Эрос, вне себя от восторга, увидел перед собой спящую Фрею, внезапно раздался оглушительный грохот. От принцессы к мечу пробежала яркая искра. Эрос уронил меч и запечатлел на ее свежих устах…»
– Гадость, – оборвал я, – девичьи грезы, зеленые и огромные, как парниковые огурцы!
В меня полетела сначала книжка, затем подушка, пришли ее родители и насилу растащили нас, уже переходивших в рукопашную. Из всех моих странствий я писал ей нежные письма.
– Она отсудила десять миллионов долларов у компании – ни хиханьки, – в инструкции-то не было указано, что в печи нельзя сушить животных. – Ладонь плавно опустилась на подлокотник.
– Охренели. А чего там еще нельзя сушить? – Хохот. – Может, попробовать?
Я, конечно бы, рассказал тогда Настюше о Наташе, она была единственной, кому я иногда рассказывал о редких и смутных проблесках чувств во мне, она всегда считала меня «не по этой части», таким же хладнокровным, как и мои любимые морские твари. «Наташина» история, конечно же, переменила бы ее взгляд на меня, но не вышло, не случилось, мы занимались бы с ней на веранде, разучивали бы итальянские фразы и позднее ее призрак присоединился бы к столь любимым мною призракам, населявшим дом: отца, Настюши, бабушки – маминой мамы – стройной, строгой, худощавой, непререкаемой, тени былых друзей, изменившихся, растворившихся в пространстве, во времени, я решил поговорить с Наташей и еще раз проговорил, теперь уже уверенно и твердо:
– Я поговорю с ней! Давай, заканчивай сборы! Когда электричка?
Весь коридор был заставлен сумками, пакетами и рюкзаками. Мама, несмотря ни на что, предпочитала все, что только возможно, перевозить из Москвы. Она стояла в защитного цвета расклешенных штанишках, клетчатой, застегнутой под горло ковбойке и в такой же защитной курточке. Китайская продукция периода всеобъемлющей дружбы с Китаем. Бодрая, оживленная, волосы прикрыты кепицей с огромным козырьком. Я разулыбался.
– Наташа должна приехать минут через пятнадцать. Мы с Маргаритой Афанасьевной говорили, и она предложила, и это, конечно же, удобнее, чем на электричке, Наташа так благодарна тебе за твои уроки, столько вещей, совершенно естественно…
– Ты что, звонила ей?
– А что здесь такого, она внучатая племянница моей старинной подруги, помнишь, я же тебе говорила, Кирочкина сестра, ты назад с ней вернешься, чем по этим электричкам, в конце концов можно, она очень, очень хорошо к тебе относится, она сама позвонила.
Через пятнадцать минут влетела улыбающаяся Наташа в сопровождении розовощекого жеребца по имени Андрей, она дважды назвала меня Петром Ивановичем, подчеркнуто вежливо объяснила, что маму они перевезут сами, что я могу не беспокоиться, что к уроку она все выучила, мама ласково трепала ее по щеке, приговаривая: «Умница ты моя»…
Сзади отчаянно шуршали пакетом. Старик сделался совершенно синим. Дискуссия о собачке переродилась в ленивые метафизические прения относительно дозволенного, запрещенного, лукавства формулировок и всеобщего права. По салону внезапно распространился необъяснимый запах крутых яиц. Некто впереди вскочил с места, дабы достать какую-то свою ручную кладь и был немедленно усажен на место стремительной стюардессой. Самолет садился. Десны пылали, но горло, кажется, совершенно перестало болеть. Это подтвердил и один глоток, и второй, и третий. «Миллион, миллион, миллион алых роз», – заклинал динамик.
18
Корни небесные – город, залитый мраком, с жемчужными нитями магистралей, всякое движение иллюзорно – самолет словно висит, только иногда заваливается набок, забивая иллюминатор беспросветной ночной чернотой, рывками увеличивает масштаб, укрупняя разношерстные квадраты под брюхом, коробчонки с окошечками, прилипших к автостраде букашек. Свист и треск окончательно сводят происходящее к пугающей правдоподобности аттракциона в детском парке, кажется, заест одна из шестеренок – и застрянем на верхотуре или, наоборот, обрушимся вниз, соединив в нелепой инфантильной привязанности к развлечениям трагическое и смешное. Клюющая носом сонная птица, мечтающая о том, чтобы прикорнуть в своем асфальтовом загончике, тянущая постылый груз и спотыкающаяся о каждую воздушную кочку, сотрясающаяся…