Женевьева Дорманн - Бал Додо
Но это было еще ничего. ПО НОЧАМ ОНА КУПАЛАСЬ, АБСОЛЮТНО ГОЛАЯ. Линдси, муж Лоренсии, как-то вечером, когда поднялся сильный ветер, пошел на берег вытащить из воды пирогу, а когда возвращался, видел ее. Это была чистая случайность, что он в этот час прошел мимо дома. Он увидел, как по лестнице, ведущей на пляж, спускается эта мадамочка, совершенно голая и с полотенцем на плече. Она перепрыгивала со ступеньки на ступеньку. Нет, это был не сон. На этот раз он не ходил к китайцам на Труа-Бра за выпивкой, как делал обычно, ведь в полнолуние только пивом можно прогнать дурные мысли. Сначала он испугался, что это призрак Большой Мадам, свекрови мадам де Карноэ, которая умерла в год Большого Урагана.
Но у призраков нет маленьких грудей, которые раскачиваются под луной, и они не ходят на пляж с банным полотенцем. Линдси спрятался за толстый ствол дерева в центре лужайки. Ну и что, что в таком возрасте его взгляд задержался на подпрыгивающих грудях этой мадамочки, а потом, когда он оказался у нее за спиной, то и на симпатичной круглой попке; и что с того, что его член затвердел, как железное дерево, чего с ним давно не случалось, ведь это его просто позабавило, а если он и остался там, продолжая смотреть на нее, так это чтобы помочь ей в случае чего, ведь она плавала в море так, будто не знала, что по ночам в лагуне рыщут акулы. На этот раз он подумал, что у мадамочки и в самом деле с головой что-то не то. Она долго плавала, колотя по воде руками и ногами, зажигая блестки вокруг себя, потом поднялась по лестнице, завернувшись в полотенце, закручивая волосы и напевая, чего призрак никогда не делает. Линдси подождал, пока его член опадет, вернулся домой и рассказал Лоренсии про все (разумеется, кроме члена). Лоренсия, как и он, сочла, что у этой женщины не все дома и что это большое горе для ее мужа и маленькой Бени, потому что все это плохо кончится.
Даже среди бела дня Морин Оуквуд всегда ходила полуголая. Одежда как будто не держалась на ней. Когда она садилась, юбки задирались до бедер. Бретельки ее белых маечек спадали с плеч. Груди выпрыгивали из декольте, появлялись в профиль в вырезах под мышкой или выскальзывали из расстегнутых рубашек.
Хуже всего было, когда она не торопясь шагала под проливным дождем, как будто ее забавляло, что ее легкие платья становились прозрачными от дождя и прилипали к телу.
Морин Оуквуд, казалось, делала все, чтобы выглядеть странной и не нравиться.
Морин Оуквуд ненавидела семейные сборища и не скрывала этого.
Морин Оуквуд была протестанткой и не сопровождала семейство Карноэ по воскресеньям в храм Ривьер-Нуара. В церковь она тоже не ходила, и ее ни разу не видели с Библией в руках. Франсуаза де Карноэ настояла на том, чтобы Бени окрестили — «пять лет, самое время, потом вы мне будете признательны!»… Она очень беспокоилась о дурном примере, который подавало внучке религиозное равнодушие ее матери. Не то чтобы Большая Мадам была глубоко набожной, но, чтобы посетовать на Морин Оуквуд, годилось все. Она упрекала ее еще и за то, что та недостаточно занимается ребенком. Во всяком случае, не так, как надо бы. Морин Оуквуд по отношению к Бени вела себя не как мать. Слишком снисходительная. Слишком фамильярная. А эта манера умолять ее, когда девочка становилась невыносимой: «Пожалуйста, Бени, прекрати…» — вместо того чтобы взяться за волшебный ротанговый прут, который всем детям внушает уважение. А поскольку они с Лоренсией взялись за воспитание девочки, Морин Оуквуд свалила все заботы на них.
Она ограничивалась тем, что играла с дочерью в идиотские игры. Разве мать, достойная так называться, тратит время, чтобы устроить улиточный забег вместе с шестилетним ребенком? Разве уважающая себя мать лезет верхом на черепаху, царапая панцирь и подгоняя ее, и все это на глазах своей дочери, у которой и мысли бы не возникло о таком способе передвижения? Разве разумная мать, пытаясь развеять плохое настроение дочери, станет рассказывать ей такую глупую считалку:
Если ты ничем не связан
С кучкой этих дураков,
Ты по статусу обязан
Жрать навозных червяков.
Красным, черным, голубым,
Старым, жирным, молодым,
Даже белым, как глисты,
Всем откусывай хвосты,
А потом бери за спинку
И высасывай начинку.
Можно чавкать и глотать,
И страдать, страдать, страдать!
Неужель меня погубит
Поеданье червяков?
И за что меня не любит
Кучка этих дураков?
И так далее, пока Бени не закричит от злости или не расхохочется.
Честно говоря, разве педагогична эта история про отвратительных червей? Разве можно повторять девочке глупую фразу про то, как «двухголовый вредный дятел долго дуб долбил и спятил»?
Это что, и в самом деле необходимо для развития дикции?
И если необходимо развивать дикцию, то почему не «Еду к деду, буду к обеду» или же «Однажды шел дождик дважды»?
Зато на Морин Оуквуд можно было рассчитывать, чтобы обеспечить Бени разорвавшимися петардами, которые китайские дети на Рождество разбивают на улицах о землю. Но в важных и серьезных вещах — ничего. Морин Оуквуд никогда не вышивает оборки на платьях, никогда не организовывает никаких полдников для детей, как делают все молодые матери, достойные этого звания. Ни разу она не намазывала ребенку сэндвич арахисовым маслом.
Морин Оуквуд оставалась равнодушной даже к священно-святой радости Рождества, с приготовлением сюрпризов, лихорадочной предпраздничной беготней, подготовкой подарков. Филао в гирляндах вызывали у нее лишь вздох: «Какая жалость, это дерево умерло!» Ни малейших эмоций, когда в тяжелой декабрьской жаре через все открытые двери домов были слышны рождественские колокола ее страны и льющийся голос Фрэнка Синатры, который несколькими словами превращал в лужу ностальгии любого нормального британца, особенно если тот скитается вдали от родины. «Мне снится белое Рождество…» Нет, Морин Оуквуд не мечтала о белом Рождестве и открыто плевала на привезенных из Франции или Южной Африки перемороженных индеек, на рождественский пирог с каштанами, размягченный от сильной жары, и даже на лучшие пудинги из Соединенного Королевства. Зато она лакомилась первобытными и отвратительными блюдами, которые на медленном огне готовили для нее в местах, известных ей одной: гениталии обезьян и летучих мышей, жареные личинки ос, жаркое из ежа или рагу из морской черепахи.
Она пропадала целыми днями, и никто не знал, где она и с кем. Из Англии она получала кипы романов, и в те дни, которые проводила в «Гермионе», сидела, уткнувшись носом в один из них. Хуже того, она писала непонятные или откровенно шокирующие стихи. Морин Оуквуд зналась со старым Малколмом Шазалем, который забывал в ее обществе о своем ужасающем женоненавистничестве. На террасе отеля в Морн-Брабане, куда этот поэт-художник часто приходил в неизменной бабочке и панаме на голове и сидел со скрещенными на груди руками спиной к морю, люди видели, как они вместе смеялись. Над кем и над чем они оба насмехались?