Ольга Карпович - Моя чужая жена
– А мамá мне говорит: «Куда ты поедешь? Ты этой страны не знаешь. Там тебе не здесь, ограбят, изнасилуют…» — бойко продолжала свою повесть Софи.
– Но вы, разумеется, ее не послушались и решили, что разберетесь со всем сами, — вставил я.
– Да. А как вы догадались, вы волшебник? — Софи распахнула черные глаза, пытаясь изобразить милую непосредственность. Это получилось у нее довольно успешно, лишь на миг блеснул в темной глубине хитрый озорной огонек и тут же спрятался.
– Помилуйте, Софья, кто же в вашем возрасте слушает родителей, — доброжелательно подколол ее я.
– Но вы не знаете мой мамáн, — заявила моя попутчица со свойственным юности апломбом. — Она отправилась в Россию за мной. Но ее в Москве задержали дела, и в Питере я оказалась одна.
– Знаете, Софи, вот вы сказали о матери… Вы очень напомнили мне меня в юности. О, как я спорил со своим отцом, как пытался ему доказать свою правоту и не желал его слушать, и все мне казалось, что он пытается вылепить из меня усовершенствованную копию себя самого. Папа у меня был, надо признаться, человек известный… классик советского кинематографа, знаете ли, Софья… Сейчас о многом хотелось бы его спросить, да поздно уже…
Кажется, выступление мое получилось не слишком удачным. Софи чуть оттопырила нижнюю губу и, пожимая плечами, принялась горячо рассуждать о том, что оглядываться назад бессмысленно, что жить нужно здесь и сейчас. Я, признаться, плохо слушал, уже досадуя на себя, что зачем-то ни к месту разоткровенничался.
Я посмотрел в окно. Уже стемнело, едва виднелись проносившиеся мимо деревни, полуоблетевшие деревья, голые поля. На стекле поблескивали тонкие штрихи дождя. Дальнейший разговор с Софьей вдруг представился мне настолько обыденным, неинтересным, будто я был знаком с ней уже не первый год, и ничего нового она поведать мне не могла. Дождавшись, когда девушка умолкнет, я потянулся к книжке.
– С вашего позволения я, милая Софья, почитаю немного, — улыбнулся я, открывая книгу.
Софи бросила быстрый взгляд на обложку, хмыкнула и насмешливо подняла бровь.
– О, я знакома с этим автором. Очень популярен сейчас. А по мне, так пустая болтовня и скука, — категорично заявила Софи. — А как вам, нравится?
– Пока не знаю, — пожал плечами я и перевернул первую страницу.
Часть первая
…И вот опять, и вот опять,
Встречаясь с этим темным взглядом,
Хочу по имени назвать,
Дышать и жить с тобою рядом…
…Забавно жить! Забавно знать,
Что под луной ничто не ново!
Что мертвому дано рождать
Бушующее жизнью слово!
1
Золотистый солнечный луч пробрался сквозь кружевную занавеску, прочертил полосу на крахмальной белой скатерти и весело запрыгал по застекленным фотографиям на стене. Домработница Глаша, немолодая полная женщина в темном сатиновом платье, тяжело переваливаясь, вошла в столовую и принялась обмахивать фотографии тряпкой, словно хотела стереть солнечные зайчики вместе с пылью. Одну из рамок она вытерла особенно тщательно, даже сняла с гвоздя и несколько минут подержала в ладонях, с улыбкой вглядываясь в изображение.
С фотографии смотрели молодой черноглазый красавец в летней рубашке с коротким рукавом, круглолицая улыбающаяся женщина с замысловато уложенными волосами и недовольный пятилетний мальчик в бескозырке, надвинутой на непослушные кудри.
Никитушка…
Как же, как же, сама сшила тогда ему бескозырку, уж так мечтал милый стать бесстрашным моряком, особенно после того, как посмотрел отцовский фильм о крейсере «Варяг». Ну и сшила ему матросский костюмчик, дура деревенская, еще и приговаривала:
– Морячок ты мой золотой!
И вот ведь что вышло. Поехали они летом в Гурзуф: и Дмитрий Владимирович, и Антониночка Петровна, и Никита маленький. Никита в первый же день бескозырку нацепил, расхаживает, красуется, а отец ему:
– Какой же ты моряк, если плавать не умеешь. Сегодня учиться будем.
Забросил ребенка в воду да и отпустил — выплывай, мол, как знаешь. Никитушка, конечно, захлебнулся, забарахтался, Антонина Петровна подбежала, вытащила его на руках из моря. Мальчик в слезы, а Дмитрий Владимирович ему:
– Что ты за мужик, чего разревелся?
И Антонине Петровне досталось.
– Сделала, — говорит, — из него мамкиного сынка, так и будет всю жизнь за твою юбку держаться.
Ох, лучше уж не вспоминать…
Глаша повесила фотографию на место, полюбовалась еще немного, склонив голову к плечу.
«Что и говорить, Дмитрий-то Владимирович уж такой красавец был в молодости, да и сейчас почти не изменился. Еще и покрасивше будет молодцев этих холеных, которых в фильмах своих снимает. И Никитушка в отца пошел, мальчик-картинка: широкоплечий, улыбчивый, на актера этого французского похож, как бишь его, Дина Рида, вот. Только лучше еще, лицо добрее. Эх, а Тонюшка-то сдала, конечно, сдала… Болезнь эта проклятая! Вот ведь беда!»
Глаша прошла к секретеру, стряхнула пыль с хрустальной пепельницы, сорвала страничку с отрывного календаря — 15 июля 1973 года.
Из кухни запахло подгорающим тестом, и Глаша бросилась к духовке. Женщина вытащила противень с румяными пирожками и накрыла их чистым полотенцем, чтобы не зачерствели. Ведь Никитушка сегодня приезжает, он любит с вишней. Как же можно не расстараться к приезду мальчика, целый год ведь в отъезде, домашней еды не видел.
Глаша взглянула на часы. Стрелка подползала к девяти. Домработница живо влезла на приземистую деревянную табуретку, достала из подвешенного почти под потолком аптечного шкафчика таблетки и принялась аккуратно выкладывать их на блюдце. Синенькую, две беленьких и желтую… Это для Антонины Петровны.
– Ох бедная моя, бедная, — по устоявшейся привычке бормотала Глаша себе под нос, наливая в высокий чисто отмытый стакан воды из графина. — Что уж тут говорить, несчастье, конечно. И всегда она была нервная да впечатлительная, даже и в молодости. А годы-то идут, да и жизнь с Дмитрием Владимировичем не сахар — горячий он человек, резкий, крутой. Опять же известный, знаменитый кинорежиссер. И актриски эти так и виснут на нем, бесстыжие. Ну что уж говорить, дело знакомое. Тоня, бедняжка, так убивалась, так страдала. Сидит целыми неделями одна, а муж-то где. Муж там где-то снимает!
Глаша неодобрительно покачала головой, поставила блюдце с таблетками и стакан на поднос и засеменила к лестнице, ведущей наверх, продолжая свой привычный монолог: