Льюис Гиббон - Закатная песнь
Более половины всего имения по капле разошлось на то на сё, пока этот калека сидел и почитывал свои непотребные французские книжонки, но никто об этом не догадывался, покуда он не помер и вдова его, бедная женщина, не обнаружила, что земель у неё во владении осталось не более тех, что лежали между крутыми горами, Грампианами, и фермами, что стоят за Мостом через Денбарн по обеим сторонам дороги, идущей из деревни. Было там общим счетом хозяйств двадцать-тридцать, всё фермеры, суровый люд из древней породы пиктов, без роду-племени, простые люди, коё-как строившие свои домишки, что стояли, сгрудившиеся и покосившиеся, среди растянувшихся отлогих полей. Аренду заключали на два или на три года, с первым лучом зари ты натягивал штаны и шёл работать до темна, да так, что в глазах к ночи рябило, а грязные джентри сидели и проедали твою арендную плату, а ты ведь был ничем не хуже их.
Вот в таком состоянии оставил Кеннет имение своей леди, горько плакала она, видя, до чего всё дошло, но никому до этого не было дела, пока ей самой не подвязали челюсть тряпицей и не снесли в фамильный склеп Кинрадди, чтобы положить рядом с мужем. Трое из её детей утопли в море, рыбача со скалы Беви13, остался четвёртый, мальчик, Коспатриком звали, этот умер в один день со Старой Королевой14, был он смирный, бережливый и разумный, и он порешил привести имение в порядок. Выкинул прочь половину крофтеров, они упорхали в Канаду и в Данди и в другие места, навроде того, остальных же сразу подвинуть не смог, разве что со временем.
Однако на освободившейся земле он устроил фермы размером побольше и сдавал их за арендную плату повыше и на срок подольше, он заявил, что пришло, мол, время доброй большой фермы. И он насадил перелески из елей, листвениц и сосен, чтобы закрыть от ветров длинные блеклые косогоры, и при нём в Кинрадди вполне мог бы вернуться былой достаток, не женись он на девице Мортон с чёрной кровью в жилах, из-за которой мозги у него съехали набекрень, начал он пить, а там и помер, что было для него наилучшим исходом. Потому как сын его уродился полным дурачком, которого, в конце концов, заперли в дурдоме, и на этом род Кинрадди пресёкся, Большой Дом, что стоял на месте замка, возведённого руками пиктов для Коспатрика, начал рассыпаться, как кусок засохшего сыра, весь, кроме двух-трёх комнат, которые опекуны имения заняли под свои служебные нужды – имение к тому времени было по уши в закладах.
В общем, к зиме 1911 года от имения Кинрадди оставалось не больше девяти небольших хозяйств, Мейнс15 было самым большим из них, в стародавние времена это была господская ферма при Замке. Один ирландец, Эрберт Эллисон его звали, был на ферме управляющим от опекунского совета, так он говорил, но, если верить молве, в свои карманы он клал деньжат гораздо больше, чем в опекунские. Этого и следовало ожидать, ибо когда-то он подвизался официантишкой в Дублине. Было это в те времена, когда Лорд Кинрадди, тот самый, придурковатый, ещё не совсем свихнулся. Как-то раз он, Лорд Кинрадди, поехал в Дублин с целью попьянствовать, и Эллисон поднёс ему виски и потом, говорят, разделил с ним постель. Хотя люди и не такое понарассказывают.
В итоге наш полудурок привёз Эллисона с собой в Кинрадди и сделал своим слугой, и иногда, когда Лорд напивался особенно сурово, так, что бесенята начинали с фырканьем выпрыгивать на него из бутылок виски, он швырял подвернувшуюся бутыль в Эллисона и орал Пшёл вон, чёртов утиральник! да так громко, что вопли его доносились до стоявшего напротив Пасторского Дома и вгоняли жену пастора в краску. И старый Григ, тот, что был раньше пастором в деревне, обращал гневный взгляд на Кинрадди-Хаус, как Джон Нокс16 на Холируд17, и говорил, что, мол, настанет ещё час Божий. И час Божий, действительно, настал – дурачка упекли в психушку, поехал он туда в медсестринском чепчике на макушке, высунув голову из заднего окошка медицинской кареты и крича Кукареку! изредка встречавшимся по пути школьникам, так, что те опреметью кидались домой, напуганные до крайности.
Однако Эллисон к тому времени успел основательно поднатореть в сельском хозяйстве и торговле скотом, особенно – в тонкостях приобретения лошадей, так что попечители имения сделали его в Мейнсе управляющим, и он переехал в дом на ферме и начал присматривать себе жену. Особо никто с ним связываться не хотел – жалкий ирландишка, который и говорить-то на человьем языке не умел и был не из нашей Церкви, но вот Элла Уайт – та была не столь разборчива, да и зубки у неё у самой были ого-го. Так что, когда Эллисон подошёл к ней на празднике урожая в Охенбли и гаркнул Проводить тебя сегодня до дому, дорогуша? она сказала А чо ж. И по дороге домой они прилегли среди снопов, и, надо полагать, Элиссон прикладывался к ней и так и эдак, чтобы накрепко застолбить за собой, уж очень к тому моменту ему приспичило найти женщину.
На следущий Новый год они поженились, и Эллисон решил, что теперь он большой человек в Кинрадди, а может, даже и один из джентри. Но батракам, что жили в лачугах, пахарям и просто бездельникам в Мейнсе – этим до всяких там джентри дела не было, разве что поглумиться, и вот накануне свадьбы они поймали Эллисона, когда он шёл домой, стянули с него штаны, намазали ему смолой задницу и ноги и изваляли в перьях, а потом кинули в уличную канаву с водой – как того требовал обычай. И он обзывал их Сраные шотландские скоты и гневался ужасно, и когда пришло время продлевать найм, он их повыгонял, всю их весёлую шайку, так жестоко он оскорбился.
Но после того случая жил он довольно мирно, он и жена его, Элла Уайт, и у них была дочь, костлявая мелкая девка, для которой, как они полагали, школа в Охенбли была недостаточно хороша, так что она поступила в Академию в Стоунхейвене, и там выучилась, как ничего не бояться и вертеться в спортзале в маленьких чёрных панталончиках под юбкой. Сам Эллисон начал отращивать приличное брюхо, и лицо у него стало красное, крупное, налитое, а глаза – как у кота, зелёные такие глаза, и усы его свисали по обеим сторонам крохотного рта, под завязку набитого вставными зубами, страшно дорогими и красивыми, ещё и позолоченными. И он всегда носил гетры или щеголял в штанах для верховой езды, потому как заделался к тому времени чистым джентри. И завидев на рынке знакомца, он кричал Ба, никак это ты, старый доходяга! и парень жутко тушевался и заливался краской, но не решался ответить, потому что Эллисон был не тем человеком, которого можно безнаказанно задевать. Что до политики, он называл себя «консерватором», однако все в Кинрадди знали, что это означало просто тори18, и дети Страхана, того, что фермерствовал на Чибисовой Кочке, обычно кричали
Синий нос, чернилами срёшь,
Рожей на телку Тарру похож!19
каждый раз, когда видели проходящего мимо Эллисона. Ибо он подписался в поддержку того парня из Тарриффа, чью корову продали с торгов, чтобы покрыть долги по страховке, и люди говорили, что оба они обычные показушники – и парень с коровой, и сам Эллисон. И за спиной потешались над ним.
Таким был Мейнс, располагавшийся ниже Большого Дома, и Эллисон фермерствовал там на свой ирландский манер, а прямо напротив его хозяйства, спрятавшись среди тисовых деревьев, стояли кирка и Пасторский Дом, кирка – старая, продуваемая сквозняками развалина, где зимой прямо посреди Господней Молитвы порой можно было услышать такой порыв ветра, что, казалось, крыша того гляди улетит, и мисс Синклер, та, что приходила из Недерхилла играть на органе, так вот она чихала, утыкаясь в Книгу Гимнов, и теряла место в нотах, и пастор, ещё прежний, устремлял на неё пылающий взор, больше обычного походя на Джона Нокса.
Рядом с киркой стояла старинная колокольня, построенная еще при римо-католиках, знаменитых негодяях, и была она очень старая, и никто ей уже не пользовался, кроме вяхирей, они влетали и вылетали через узкие щели в верхнем этаже и гнезидились там круглый год, и там всё было сплошь белым от их помёта. В нижней части башни находилось надгробье Коспатрика де Гондешила, того, что убил грифона; он был изваян лежащим на спине, скрестившим руки на груди и с придурковатой кокетливой улыбочкой на лице. И копье, которым он убил грифона, хранилось там же в сундуке под замком, по крайней мере, так некоторые говорили, а другие говорили, что это просто старое тесало времён Красавчика Принца Чарли20. Такой была часовня, но от кирки она стояла отдельно, а сама кирка разделялась надвое – большой зал и малый зал, находились такие, кто называл их «коровник» и «сарай для репы», и посередине стояла кафедра.