Вера Колочкова - Синдерелла без хрустальной туфельки
– Ладно. Потерплю. Не извиняйся, – засмеялась тихонько Василиса, наблюдая за его смятением. Ей отчего-то вдруг стало легко. Будто не с Мариной, а с Сашей она сейчас вступила в некий сговор, и сговор этот был куда как приятнее…
– Спасибо… – смущенно улыбнулся ей Саша и быстро шагнул из кухни. В дверях обернулся, взглянул на нее коротко, деловито переспросил: – Так где счета-то за телефон, я не понял?
– Вон, в вазочке на холодильнике лежат…
– Ага… Я завтра схожу, оплачу…
Зайдя к себе, он быстро, будто спасаясь от чего, торопливо оседлал стул и уставился сосредоточенно в светящийся экран ноутбука. Смотрел он в него долго, пока не чертыхнулся про себя тихонько, поняв, что прежнего празднично-радостного состояния уже не будет, что уже знакомое противное раздражение нахлынуло, перекрыло кислород тому счастливому ветру души, который он так любил, – ветру, который уносил его с собой в мир образов, в мир придуманных им героев, в причудливую игру слов набираемого на экране текста. Строчки на экране, почуяв это внезапное, нахлынувшее на него раздражение, напрочь отказались принимать участие в общей с ним такой увлекательной, такой захватывающей игре, будто оттолкнули его разом, устали, заснули, не пожелали больше сдвинуться с места…
Саша вздохнул, вытащил из лежащей на столе пачки «Мальборо» сигарету, подошел к ночному окну. Прикурив и выпустив первый дым в форточку, с досадой обернулся к открытому ноутбуку – эх, черт, жалко как… Очень уж ему нравилась вещь, которую он задумал. Да и не задумал даже, а она сама откуда-то пришла в голову: то ли из сна, то ли из накопившихся внутри и неосознанных пока эмоций, то ли из зазвеневшего вдруг на одной красивой ноте окружающего пространства. И работалось на удивление легко и быстро, на отдельном, капризно-теплом ветерке вдохновения, и строчки с самого начала стали торопливо цепляться одна за другую, будто поторапливая, слегка даже подталкивая друг друга и сами по себе уютно устраиваясь на светящемся экране, образуя некое собственное, звучащее нужными словами единство. Его давно уже не трогало то обстоятельство, что строчек этих так никто никогда и не прочтет, ему очень важно было именно это вот – чтобы они, цепляясь одна за другую и устраивая свою музыку текста, брали его с собой в захватывающий дух танец. Именно этот танец, именно этот ветер и именно эта музыка и составляли для него настоящую жизнь и настоящее счастье, составляли смысл его существования и радость бытия – да все, все, что хотите…
Впрочем, он всегда, сколько себя помнил, жил вот так, стараясь быть независимым от внешнего осуждения-одобрения. Да и не стараясь даже, а не замечая этого самого внешнего, не видя его вовсе. Еще от родителей этому научился – они тоже жили замкнуто, закрыто, не «на миру», как было принято в те годы субботников, маевок, культпоходов, комсомольских собраний, товарищеских судов и всяческих других идеологических щупальцев, растущих от идеи дружного и общественно-полезного труда. Жили и жили тихо, в своей семье, среди любимых книг, по принципу некоего мирного сосуществования, то есть всегда пытались очень и очень деликатно ускользнуть от этих самых щупальцев, никакого открытого диссидентства не проявляя и коварных вражеских голосов, старательно забиваемых ночными трещотками, расслышать особо и не стремясь. Жили себе и жили, будто не замечая окружения, будто и не было его вовсе. Мама любила папу, папа любил маму, а вместе они любили своего сына Сашу. Был у них свой мир, каким-то непостижимым образом с внешним миром никак не связанный, – маленький, собственный, уютный, с походами на воскресные обеды к старикам-родителям, с собранием сочинений классиков мировой литературы, со своими маленькими, тщательно оберегаемыми от посторонних глаз радостями. И даже шумный и трагический переход страны из одного состояния в другое они умудрились пережить как-то совсем незаметно: мама в это время с увлечением перечитывала «Сагу о Форсайтах», а папа своими руками и потихоньку достраивал на шести сотках добротный домик «для в меру комфортного пенсионерства», как он сам выражался.
А Саша учился, читал запоем любимые книги и любимый журнал «Юность». Странно, но для всего их семейства журнал этот имел какое-то особенное, культовое значение, был словно приветом из настоящей жизни – не принятой за основу общественно-партийной или какой-нибудь демократично-перестроенной, а приветом именно из настоящей, независимой, литературно-нормальной жизни. А еще он был приветом от умных составляющих редакционную коллегию людей, приветом от юных тогда еще писателей, вылупившихся бережно из журнальной рубрики для молодых, талантливых и неизвестных под трогательным названием «Зеленый портфель», ставших впоследствии новыми классиками; правда, теперь они – кто нечитаем, кто далече… Привычка к присутствию в их жизни этого журнала сформировалась довольно основательно, пустила свои корни и развилась в некую даже потребность. Да что там – Саша практически воспитан был на этом журнале, умел понимать с детства пусть несколько эзопово, но очень талантливое его нутро, всегда с особенным трепетом брал новый номер в руки и почему-то нюхал первую страничку, будто в типографском запахе краски содержалась некая подсказка о настоящем его содержании. И более того – журнал этот странным образом решил остаться с Сашей на всю его последующую жизнь: бабушка, папина мама, умирая, оставила в наследство внуку, кроме большой квартиры в центре города и крепенькой еще дачи, так же и все пришедшие к ней в дом за долгие годы экземпляры журнала. Так и потребовала написать в завещании, несказанно удивив молоденькую девчонку-нотариуса: завещаю, мол, внуку моему Александру Варягину квартиру, дачу и тридцать подшивок журнала «Юность», начиная с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года. И в самом деле – богатство целое…
Так уж получилось, что и жизнь свою впоследствии он устроил по примеру родительской – был счастлив только от себя, стараясь внешний мир лишний раз не провоцировать. Тем более что ничего особенного, он считал, и не поменялось в этом самом внешнем мире. Одна суета сменилась другой, вот и все перемены. Раньше пробирались к дефициту и связям, теперь с таким же рвением пробираются к количеству нулей на банковском счете да к пресловуто-высоким показателям своего ай-кью, которое, если судить по тестам гламурных, блестящих глянцем журналов, у всех откуда ни возьмись такое явилось высокое – куда там… А читатели «Юности» как были раньше не особо заметными, так и остались не особо заметными. Так и он – получил в наследство от бабки тридцать ностальгических подшивок, и сидит себе, радуется тихо… Нет, он прекрасно понимал, что где-то отстал от новой жизни, задумался и слетел на ее повороте, и что есть, и даже наверняка есть, и в новой жизни что-то замечательно-положительное, только ему и искать этого не хотелось вовсе. Вся новая жизнь происходила от него как бы отдельно, за неким большим стеклянным колпаком, происходила в невероятной суете и стремлении всех и каждого к одной только цели – непременному и вожделенному его величеству жизненному успеху. Ему же было гораздо комфортнее и удобнее жить вне этого колпака, не чувствуя себя при этом ни обделенным судьбой изгоем, ни уж тем более особым образом просветленным за этой жизнью наблюдателем. И туда, внутрь колпака, совсем не хотелось. Да и не возьмут. Роман же его не взяли…