Мария Арбатова - Визит нестарой дамы
Я поплелась в кухню. В кухне сидела Дин и натирала на терке обнаруженные фрукты.
– Что ты делаешь?
– У меня по режиму фруктовый салат. Я имею работу фотомодели. У меня сложная диета. Может, он тебе тоже понравится. Я им две недели питалась во Флориде.
– Ну и как? – Мой вопрос относился сразу и к салату, и к Флориде, и к работе фотомоделью.
– Во Флориде дико жарко и влажно. Багамы – жуть. Насекомые немыслимых видов и размеров, нищие аборигены, ненавидящие туристов, за счет которых живут. Грязно, и, если не играть в казино, можно свихнуться со скуки. Собственно, платишь бешеные деньги за эстетику: чистый океан, белый песок, сочетание высоких сосен и низких пальм. «Скитаюсь и иллюзии теряю, и вот еще потеряна одна», – как писал поэт Винокуров. Надо позвонить Пупсику и Тихоне. А что мы делаем вечером?
– Можем смотаться на вернисаж и выпить, – предложила я. Интересно, откуда она знала Винокурова, неужели это поколение еще читало стихи?
– Набери их телефончик, – попросила Дин. Я набрала номер, она засунула трубку между плечом и ухом, длинные пальцы продолжали терзать фруктовую мякоть. – Алло. Могу я поговорить с Лидией? – со своим гнусавым американизированным мяуканьем спросила Дин. – Здравствуйте, Лидия. Я приехала из Америки по распоряжению вашего одноклассника Дмитрия… Да. Спасибо. У него все о’кей. Да. Спасибо. Конечно… Да… Спасибо. Да, это очень любезно.
Я представила, как приторно Пупсик суетится на том конце трубки. Представила не с отвращением, а с материнской жалостью. Все недостатки Пупсика еще со школьной скамьи я почему-то инкриминировала самой себе: это я не научила ее, это я не объяснила ей, как вести себя стыдно. Может быть, потому что моя мать была далека от идеала, я разыгрывала из себя со всеми друзьями честную и не предающую мамашку.
– Мне необходимо встретиться с вами для официального разговора. Хорошо бы завтра, – продолжала Дин. – Отлично, завтра в девять. Мы, американцы, рано начинаем свой день. Да. Спасибо, это будет приятно. Я проживаю у Ирины Ермаковой. Да? Очень жаль, но у меня назначены на эту квартиру деловые звонки.
– Скажи, что меня не будет, – зачем-то, видимо, снова из опекающих соображений, сказала я, не подумав, куда же попрусь в такую рань.
– Если вас устроит, то в квартире я буду одна. Вот и хорошо, значит, договорились. Да, я надеюсь, вы будете с мужем. Да, да, я в курсе того, кто теперь ваш муж. Благодарю вас. До завтра.
– Слушай, я погорячилась. В девять утра я могу встать только в двух случаях – если очередной путч или очередной развод, – замялась я.
– И не вставай. Спи себе, визит вряд ли будет долгим. Этот салат посыпается сахарной пудрой. Меня учила его делать одна голландская флейтистка.
Я представила себе худую, немного сумасшедшую флейтистку в шортах и грубых ботинках, представила, как они сидят на постели и кормят друг друга фруктовым салатом. Я даже подумала, что это можно хорошо сделать грифелем на мятой бумаге.
– У тебя с ней был роман? – игриво спросила я.
– С кем? – удивилась Дин.
– С голландской флейтисткой.
– Немножко, – ответила Дин, захохотав как сумасшедшая. – Достань тарелки и попробуй, это божественно.
– Извини, ненавижу разрушенные фрукты. У меня болезненное чувство целого.
– Зануда!
– А почему ты ржешь как лошадь?
– Это трудно объяснить. Это не переводится.
– Все переводится.
– Мне тоже раньше так казалось.
– Знаешь, Гачев писал, что культура есть разработанная за жизнь человека и за историю народа техника и инструментарий любви своей природины, в смысле своей страны, и что нельзя ее сменить без потери субстанциональной сути, – злобно процитировала я.
– Смотря что считать субстанциональной сутью, есть масса вещей, которые мне очень хотелось потерять, например, перманентный страх и желание защищаться, и вообще много чего… Чтобы это потерять, можно и на луну слетать… – сказала она уж очень мрачно.
У Дин была веселая родинка над левой губой.
– Твоя родинка говорит о женственности и кокетстве, – сказала я, чтобы снять с беседы мрачность.
– Откуда ты знаешь? – нахохлилась, будто обиделась, она.
– Я изучала язык родинок.
– Зачем? – подозрительно спросила Дин.
– Цвет и контур – моя профессия.
– Эта родинка появилась недавно.
– Специалисты рассказывают биографию по родинкам подробней, чем хироманты, – начала я пудрить мозги, пытаясь вычислить, на что и почему она неадекватно реагирует. – Представляешь, карта родинок – как карта звездного неба. Стеклянная модель человека, а на ней родинки с датами и в приложении каждая расшифровывается: родовая травма, первая пятерка, прием в пионеры, потеря целомудрия, первая получка, свадьба. – Я обожала придумывать работы, которые потом было лень написать.
– Эмиграция, богатство, суицид, потеря смысла жизни… – иронически дополнила список Дин, жующая салат.
Презентация, на которую мы пошли, была в просторной мастерской самого Егорки Пирогова. Такой здоровенный вокзал. Меня всегда поражала ушлость концептуалистов в области выбивания мастерских, выставок, зарубежных халяв и прочих денежно-вещевых радостей. У меня мастерская была крохотная, задрипанная и в таком «спальном районе», что через год вместо того, чтобы работать, я заселила туда бездомную подружку с дитем.
Егор Пирогов, флагман отечественного андеграунда, когда-то открывший несколько америк и задававший тон, пережил самого себя в искусстве. Первые годы, когда он выкладывал на своих произведениях матерные слова из бутылочных пробок, пуговиц, окурков и использованных презервативов, все заходились от его гражданской смелости. В перестройку его окружили западные кураторы и, сделав на нем хорошие деньги (тогда было престижно торговать русскими бунтовщиками), убедили Егорку в том, что советская власть рухнула под натиском именно пироговской эстетики. У него поехала крыша, он облачился в толстовку с жирной масляной надписью «Историю культуры с нуля», обзавелся юной принаркоманенной женой вместо прежней добротной училки, содержавшей его весь застой на проверяемые сверхурочно школьные тетрадки, засуетился в светской жизни и ее газетных отражениях и начал быстро линять против себя прежнего как человек.
Начинал он один, но, глядя на него, как опята вокруг пня, из земли вылезло целое поколение шустрых «егорок», они подминали его, хамили, и он из последних сил изображал подвального патриарха. А эпигоны уже раскладывали посреди комнаты кирпичи, разбрасывали одежду и мусор, наклеивали на холсты обрывки газет и упаковок, развешивали по галереям собственные фото с заковыристыми надписями, называли все это драматургией пространства и настаивали на том, что это несет звуковую, графическую, ритмическую и философскую информацию, отнимая у Егорки все больше и больше места под солнцем. Он бесился, жаловался, чуть ли не доносы писал в министерство культуры и генералам-кураторам, что он Колумб, а они – матросы на корабле, но время брало свое, Пирогов суетился из последних сил.