Тина Сескис - Шаг за край
Она вчиталась в условие:
«Мужчина покупает 3 рыбы и 2 порции картошки за 2,8 фунта.
Женщина покупает 1 рыбу и 4 порции картошки за 2,6 фунта.
Сколько стоит рыба и сколько картошка?»
Эмили поднимается из–за стола и смотрит в окно, скользя взглядом по дороге: скоро должен прийти домой отец. Она поворачивается к двери и осматривает свою комнату с аккуратно застеленной постелью и яркими большими подушками, которые мама обтянула тканью с ацтекским рисунком и на которых, словно на диване, она приглашает сидеть своих подруг. Ей очень нравились ее новые плакаты: Мадонна в лифчике с чашечками–конусами и Майкл Болтон с длинным угловатым лицом и развевающимися волосами. Она считала их лучше тех, какими Кэролайн завешала всю стену в соседней комнате, там какие–то подозрительные группы, о которых Эмили и не слыхивала никогда, вроде «Вожаков Каменного Замка», или «Алисы в цепях», или берущих криком на испуг «Секс пистолз». В последние недели одно ее радовало: не приходилось слушать музыку Кэролайн, ломившуюся сквозь тонкую стену спальни (сестра всегда включала ее на полную громкость, особенно когда Эмили корпела над домашними заданиями).
Эмили снова села за стол и вчиталась в уравнение. Она как раз решила задание — порция картошки стоит 50 пенсов (найти стоимость рыбы было теперь легко), когда услышала шум подъезжающей машины отца у дверей. Она радостно крикнула ему вниз, выходя из своей комнаты:
— Привет, пап! Как прошла конференция?
Она постояла на площадке, смотря вниз в гостиную, где красовался новый угловой диван и ворсистый ковер из овечьей шкуры, а отец стоял там в нерешительности, зажав под мышкой блестящий портфель, с отсутствующим выражением лица. Потом она сошла по двум лестничным полупролетам и обхватила отца руками, а он зарылся головой ей в плечо, словно она была родительницей, а он ребенком.
— Ой, Эмили, до чего же жалким отцом я был для вас. Увидеть Кэролайн в таком месте, это просто… — Эндрю умолк, голос у него сорвался, и после всех этих лет наконец–то пришло облегчение.
Кэролайн враждебно поглядывала на мать, сидевшую на краю больничной койки. В ее палате, как полагалось, выдерживалась бодрая расцветка: желтые раскрашенные стены, унылые размытые картинки и мерзкие зеленые в шашечку занавески. На столике в углу под окном находилась единственная, словно голая, ваза с нераспустившимися нарциссами. Рядом стояло кресло, вот в нем–то, по мнению Кэролайн, и следовало бы сидеть Фрэнсис, а уж никак не на ее постели. Ее потрясла сила собственного гнева. В последние месяцы так и казалось, что вместе с убывающим весом у нее убывают и чувства, и все попытки уменьшить калории и подавить в себе желание есть лишь отводили ее от мысли о более опасных и болезненных сферах — вроде обиды на мать, насмешек над отцом, ненависти к сестре. Было легче решить, съесть ли за завтраком четвертушку или половинку апельсина, чем выбрать, кому — матери или сестре — пожелать сдохнуть первой. А теперь вот Фрэнсис сидит на углу ее постели и причитает, как ей ее жалко, как она за ней недоглядела да как сильно она ее любит, но Кэролайн знала: мать лжет.
Кэролайн в собственной коже сделалось неуютно. Ей хотелось, чтобы весь свет попросту отвалил бы куда подальше и оставил бы ее в покое на ее личном островке калькуляции пищи и подсчета калорий, там, где впервые за все время она ощутила себя защищенной и уверенной в себе. Ей совсем не хотелось оказаться лицом к лицу с матерью в этой блевотной палате. Она столько лет убила, столько всяких приемчиков испробовала, мечтая, чтоб Фрэнсис ей, а не Эмили внимание уделяла, ее привечала, ее любила. А теперь, когда она, Кэролайн, наконец–то наплевала на все это, появляется Фрэнсис, вынюхивает тут, старается предстать мамочкой–спасительницей — смех, да и только.
— Мне так жалко, дорогая моя, честное слово, я ни о чем не догадывалась.
— Ты всегда ни о чем не догадывалась, что меня касалось, — отозвалась Кэролайн.
— Я буду больше стараться, вот увидишь, мы заберем тебя отсюда, сделаем все, чтобы тебе стало лучше.
— Не лучше ли тебе дать мне пропасть? Тогда тебе останется беспокоиться только о твоей Эмили. Разве не этого тебе хочется?
Тогда Фрэнсис подумала о том страшном дне, когда Кэролайн появилась на свет, нежданная, чужая, как в самую первую минуту этой новой жизни она, мать, пожелала своей младшей дочери смерти. Память о том была погребена так глубоко, что вопрос Кэролайн вторгся в мозг Фрэнсис и взорвался, как ядерная бомба, обжигая и ослепляя, выводя на поверхность всю эту драму. Кэролайн видела выражение лица матери и поняла однозначно, каков ответ: да.
Фрэнсис собралась было отрицать, но ощутила стыд, а потом ее охватило чувство облегчения оттого, что наконец–то ее тайна стала известна кому–то еще. То, что изо всех людей этим кем–то оказалась Кэролайн, на самом деле значения не имело. Скрывашийся в сердце ядовитый удушающий сгусток ненависти был исторгнут, открыв дорогу потоку любви. Они взглянули друг на друга: Фрэнсис наконец–то с любовью, Кэролайн — с отчаянием. А потом Фрэнсис оказалась в объятиях худеньких, кожа да кости, ручек дочери и нежно обняла ее в самый первый раз, на 15 лет опоздав даровать спасение им обеим.
9
Просыпаюсь в своей новой комнате и чувствую запах краски. Всю ночь снились яркие холсты, все в разноцветных кляксах и необузданные, как у Поллока; и отделаться от них было невозможно, не открыв глаза. Кровать моя оказалась удобной, хотя я и не привыкла к односпальным, странным казалось не лежать спиной к мужу, отдельно, не касаясь его, но зная, что он здесь: под конец наше супружеское ложе сделалось самым одиноким местом на свете. Стараюсь не думать ни о нем, ни о нашем сыне, вместо этого всеми силами пытаюсь охватить то новое, что меня окружает, и замечаю, что постельное белье все еще хрустит и лежать на нем довольно приятно. Солнце просачивается сквозь белые шторы, и когда я заглядываю в мой новый мобильник, то обнаруживаю, что еще всего шесть утра: шторы, может, и выглядят классно, но защитить комнату от слепящего солнца они не в состоянии. Прикидываю, чем сегодня можно заняться.
В эти два дня, как я уехала, у меня столько раз времени бывало в обрез: найти где жить, сделать новое жилье обитаемым, — что сегодняшние сутки во всю ширь простираются передо мной без признаков донжуанства, пустые. Понимаю, что мне нужно побыстрее найти работу, открыть счет в банке, только отчего–то ощущение такое, будто все это уже чересчур. Тело убеждает меня, что я устала, что мне нужно время, чтобы оправиться от потрясения и стресса, от этой совсем свежей раны. Душой я уцелела, наверное. Вставать еще слишком рано, но я уже совсем проснулась, а потому запускаю руку под кровать и достаю понедельничную газету, ту, что купила в Кру. Ставлю подушки повыше в белую шишковатую стену и раскрываю страницы. Читаю о желтых зябликах, пораженных болезнью: у них горлышко так распухает, что есть они не могут; в прошлом году, пишут, полмиллиона их умерло от голода. Стараюсь не думать об этом, стараюсь не представлять себе этого наглядно, но все равно глаза на мокром месте, так что перехожу к следующей статье. Мужчина изнасиловал и убил свою двенадцатилетнюю племянницу, она зашла всего лишь футбол посмотреть, а ее тети дома не оказалось, иначе девочка наверняка осталась бы живой. Переворачиваю еще одну страницу. Торговый банкир признан виновным в убийстве любовника своей жены, когда они отдыхали в Бретани. Женщину в магазине грабители избили дубинками, камеры какого–то телеканала оказались на месте — наверное, ролик уже можно посмотреть в «Ютубе».