Джеймс Делингпоул - Едва замаскированная автобиография
— Хорошо, тогда встречаемся внизу.
— Где?
— На кухне. Ты легко найдешь. Это…
Но я слишком занят борьбой со шпильками и запонками своей рубашки, чтобы прислушиваться к ее объяснениям. Особенная беда с запонками. Они дешевого типа, с шелковым шнурком, и утолщения по концам слишком велики, чтобы пройти в прорези манжет. Неужели нельзя было подарить мне на восемнадцатилетие пару овальных золотых запонок с монограммой, как всякому нормальному человеку?
Потом возникает проблема с бабочкой. Надеть цветную и нарушить формальности? Или черную, потому что она выглядит элегантнее, а я не на выпускном балу — я в реакционном захолустье, где что-либо замысловатое могут принять за грубое нарушение этикета. Я останавливаюсь на черном галстуке, который сделан из плотной баратеи, а не из мягкого шелка, и завязать его гораздо труднее. И кроме того, я хочу завязать его хорошо. Я не хочу выглядеть человеком, который научился завязывать галстуки, только поступив в университет. Я хочу выглядеть так, будто занимаюсь этим с колыбели и это не составляет для меня никакого труда. Но для того, чтобы казалось, что я завязываю галстук без всяких усилий, нужно потратить массу времени.
Проходит гораздо больше времени, чем обещанные Молли пять минут, прежде чем я поспешно спускаюсь вниз, брожу по темным коридорам, открываю и закрываю двери пустых комнат, прислушиваясь к голосам. Примерно после восьмой попытки меня находит удача, и я вхожу в ярко освещенный коридор. Он выглядит гораздо более обжитым, чем остальная часть дома: истертые каменные полы, грязные стены, покрашенные как в больнице и украшенные старомодными фотографиями и охотничьими гравюрами. В конце видна полуоткрытая дверь, из которой доносятся приглушенные голоса.
Я быстро шагаю вперед, изображая глуповатую улыбку и готовясь принести извинения, и то, что открывается моим глазам, заставляет меня замереть на месте. Я вижу Эдварда и Молли, которые сидят за столом спиной ко мне. Напротив них сидят миловидная юная девушка и парень лет девятнадцати с резкими чертами лица и волосами до плеч.
Я хочу развернуться и бежать, спрятаться, утопиться в декоративном озере, но меня уже заметили. Парень встречается со мной взглядом. Он злобно ухмыляется. А резкий голос женщины средних лет вопрошает:
— Джош, это ты? Мы все здесь.
— А-а-а, э-э-э… я кое-что забыл, — отвечаю я, медленно отступая назад.
— Если ты еще протянешь, то останешься без супа, — произносит голос. — Маркус, что с тобой?
Парень заливается хохотом.
— Иди сюда, Джош, — говорит Молли, оборачиваясь. — Мы тут… Ох! — Она какое-то мгновение серьезно смотрит на меня, а потом тоже начинает хохотать. То же происходит со всеми остальными, когда я робко проникаю в комнату, чувствуя себя как тот человек из городского фольклора, который обделался, будучи одет в тонкий белый костюм. Руфус. Эдвард. Младшая сестра. Красавица-мать. Сурового вида мужчина во главе стола.
Ни на ком из них нет вечернего туалета.
Утешение странников
Где-то у меня в шкафу все еще висит старый костюм из твида. Брюки его длинноваты, и, даже если носить их на подтяжках, приходится подтягивать вверх задницу, чтобы не подметать землю манжетами.
А вот пиджак отличный. На четырех пуговицах, удлиненный, с узкими лацканами, косыми карманами — такие делали в эдвардианском стиле в конце 60-х, когда этот костюм и был сшит для моего отца в Бирмингеме портновской фирмой «Хэкетт & Ярсли». Это название можно увидеть на внутреннем кармане, и я помню, как гордился, впервые обнаружив его. Тогда я подумал: ну, это не простой костюм.
Как я сказал, пиджак прекрасный, но раньше он был еще лучше. Он потерял форму, когда я попал в нем под ливень в Венеции, куда поехал на весенние каникулы на втором году обучения в Оксфорде. Мочить его не было необходимости. Я мог укрыться в кафе или где-нибудь еще, и все произошло из-за моей отчаянной и срочной потребности заняться сексом. Так что туда мы сейчас и отправимся — вы, я, мой брат Дик и еще несколько человек, с которыми мы вскоре познакомимся: в Венецию весны 1986 года.
Более конкретно, мы находимся в похожей на общежитие комнате самого дешевого отеля в самой непривлекательной части Венеции, какую только можно найти, куда мы приехали на учебную экскурсию, организованную кафедрой изобразительного искусства школы, в которой я раньше учился. Ввиду того, что там учится мой брат, а я в хороших отношениях с преподавателями, я увязался с ними в эту поездку.
Времени около половины восьмого утра, и хотя еще никто не встал, мы все зашевелились от неприветливого света Адриатики, просачивающегося сквозь дешевые шторы, возобновившейся дрожи накопившегося похмелья и приглушенного звука ритмично поскрипывающих где-то в комнате пружин кровати.
Как это часто бывает с раздражающими звуками, чем сильнее стараешься не думать о них или не замечать, тем более они обращают на себя внимание. Если бы над нами пролетел Конкорд, да при этом на площади стучал десяток отбойных молотков, а стена гостиницы обвалилась от страшного землетрясения, то все равно, наверно, у меня в ушах громче всего звучал бы этот скрип. Слух напрягается так, что возникает болезненное ощущение. Он напрягается так, что слышишь, как напрягся слух у всех остальных.
Раздается оскорбленный крик: «Томпсон!»
Скрип прекращается.
— Томпсон, ты что, дрочишь? — продолжает Дик. Моему брату свойственна безжалостность, что мне очень нравится. Если только она не направлена против меня.
— Нет.
— А почему тогда прекратился скрип, когда я тебя окликнул?
— Наверно, это кто-то другой, — бормочет Томпсон.
— Кто-то другой в этой комнате, которого зовут Томпсон, — саркастически замечает Дик.
— Это я, — отзывается Ник, через кровать от меня. Ник — один из моих старых друзей по школе, младше меня на год. У него длинные волосы, похоже завитые, и уходу за ними он отводит не меньше чем полдня. Оставшееся время он посвящает развитию мускулатуры — «моего тела», как он чудно говорит.
— И я, — говорит Дейв с соседней кровати. Дейв — результат школьных правил, ближе к мальчишке, чем к учителю, помощник преподавателя изобразительных искусств. У него детское личико, закрученные вверх усы и кашель курильщика, переходящий в эмфизему.
— Я — Томпсон. И моя жена тоже, — говорю я.
Дик смеется над репликой из «Монти», как я и рассчитывал.
— Я не дрочил, — говорит Томпсон почти со слезами в голосе. И пока никто не открыл шторы и его не увидели во всем позоре после мастурбации, покрасневшего и схваченного на месте преступления, он скатывается с кровати и исчезает в двери ванной комнаты.