Николай Климонтович - Дорога в Рим
Объятия, поцелуи, ласки — все повторилось на заднем сидении такси, хоть я, не глядя, чувствовал, сколь это раздражает водителя. Страстно обнимала она меня и на ступеньках «Украины», забирала своим пышущим ртом мои губы, прихватывая, кажется, щеки, но уж здесь-то не нужны были медиумические способности, чтоб знать, как пристально следят за нами десятки топтунов и наблюдателей, которых всегда пруд пруди у интуристовских гостиниц. Я пытался отклонить ее непомерные нежности, но, быть может, она и это принимала за застенчивость, потому что была впервые в Москве и, конечно же, не представляла себе наших порядков. Она попросила у меня адрес, и я, злясь на советскую власть и на себя, объяснил ей, что для меня опасно получать ее письма — даже корреспонденция отца, исключительно научная, должна была идти строго через его кафедру. Тогда она спросила: «Ну, а если ты приедешь в Лондон — ты позвонишь?» — И протянула визитную карточку.
Что мне было ответить? То и дело прикладывая пальцы к губам, а потом протягивая руку ко мне, отпечатывая на моем лице многие воздушные поцелуи, пятясь, она вошла наконец в гостиничный вход, и створки вращающихся дверей поглотили ее. Я повторил ее последнюю фразу: ай’л вайт ё лэттер… И карточку ее долго хранил. Ее звали Элизабет Смит. Я так ей и не написал. И не только потому, что письма без обратного адреса просто не уходили из страны, а письма с обратным адресом равносильны были самодоносу. Дело не только в этом. В сущности, мне было нечего написать этой черной девочке, с которой — я твердо знал это — мне никогда не придется свидеться. Что было написать: что от триппера я уже вылечился; что по-прежнему желаю ее и помню ее поцелуи; что я вонт ту спенд май лав виз э герл лайф ю, но вот только живу в стране, где люди не выбирают свои маршруты и даже внутри границ направление их движения сплошь и рядом намечают другие; и что мне никогда не попасть в Лондон, потому что я не в коум-соу-моул, а также потому, что не бываю в мавзолее.
глава V
ДЖАПАН
Хронику сладкой блатной жизни можно было бы писать посезонно, причем всякому времени года соответствовало бы имя кабака, где на тот момент предпочитали отдыхать фарцовщики, проститутки и каталы — молодость, так сказать, криминального мира, — потому что отцы семейств предпочитали Сандуны по понедельникам, загородные сауны, обеды в кабинетах «Узбекистана» или «Берлина», — вот примерные вехи: «Золотой колос» на ВДНХ, кооперативный ресторан в Тарасовке, неприметная стекляшка в Измайловском парке, мотель на Можайке, «Русь», «Изба», «Иверия», «Русская сказка», другой мотель — «Солнечный», ресторан гостиницы «Союз», — и если вы знакомы со столичной кабацкой географией, то поймете, что переменчивая якобы мода отнюдь не стихийна; последовательно она выбирала эти точки подальше от Центра, от глаз непосвященной публики и правоприменяющих органов. Маленький зал при огромном ресторане гостиницы «Дружба» на Вернадского, куда меня однажды позвал Витольд, не был в этом смысле исключением, по времени его надо расположить где-нибудь между Измайлово и мотелем «Можайский», — но сперва о Витольде, одна из девиц с Калининского, из системы, как тогда говорили, меня с ним и познакомила.
У него была весьма распространенная в криминальном мире кличка — Монгол, хоть ничего монголоидного в нем не было, причем так же назывался знаменитый в те годы вор в законе, наставник самого Япончика, так что Витя — так его звали в миру — по центру проходил как Витольд, предпочитал в лучшие свои минуты представляться — Витольд фон Герних, такой у него был блатной шик, такая тяга к красивому, хоть это именно он выдал мне как-то не без иронии фразу о том, как на зоне рисуют себе свободу, — чтобы бикса попышнее, чтоб пиджак кожаный и суп с лимоном. Сам он в законе, конечно, не был, но из своих тридцати половину провел по тюрьмам, стартовав в колонии лет в пятнадцать, и антракты между ходками у него были кратки, но — вдохновенны. Впрочем, когда мы были друг другу представлены — он, рецидивист, сидевший за квартирные кражи, грабеж и рэкет, и я, профессорский сынок и начинающий журналист, — как раз тогда Витольд всерьез, кажется, решил завязать, но, скажу сразу, это его намерение было одним из тех, что вымостили для него дорогу прямо в ад. Дело здесь не в недостаточной прочности характера или силе воли, как вы понимаете, — Витольд был как раз весьма духовитый, но однажды отпущенный на волю его волчий инстинкт, давно превратившийся в сумму звериных рефлексов, никогда не отпустил бы его, и он кончил плохо — был убит в камере следственного изолятора внутренней Бутырской тюрьмы; в один из загулов в фойе мотеля, где тогда был единственный, если не считать валютных, ночной ресторан, он повстречал свою бывшую маруху и снял с ее пальца бриллиантовое кольцо, подарок — о чем он не мог знать, а она ему не сказала, да это б только подлило масла в огонь — ее нынешнего любовника — авторитета, за что Витольд был прострелен двумя пулями тут же, в холле, забран МУРом, подлечен в тюремной больнице, чтобы быть зарезанным сокамерниками, получившими, видно, на то указание с воли.
Но это было потом; в то лето Витольд работал в каких-то художественных мастерских в Боровске, километрах в девяноста от Москвы, — в столицу его, разумеется, не прописывали к нестарой еще матери, до странности пристойного вида женщине, — он был не без способностей, не без своеобразного художественного чутья и вкуса, и на выходные он наезжал в Москву, где ждала его подруга, а моя приятельница по «Метелице» — Танька-Барабан.
Была Танька на редкость тоща, фамилия ее была то ли Бородина, то ли Баранова, не Барабанова, и кличка, видно, была дана ей от противного, как сказал бы логик. У нее это была настоящая любовь, она прождала Витольда всю его последнюю отсидку, а когда он откинулся — ездила встречать из зоны, и в предыдущее его появление в Москве я его мельком видел, запомнил длинное кожаное пальто, звериную гибкость и чуткость повадки, волчье узкое лицо в шрамах с длинным и мясистым, чуть свернутым набок носом, с маленькими цепкими глазами весьма редкого цвета — бурого, такой можно получить, если в воде долго мыть испачканную коричневой акварелью кисточку. Танька не была проституткой в нынешнем смысле, хотя, говоря сегодняшним языком, путанила, конечно, с товарками время от времени. Да и вообще вся тогдашняя центровая система была не в пример современной малопрофессиональна, проституция, фарцовка, торговля анашой — все было неорганизованно и стихийно, сферы влияния не поделены, не отрепетирован раз и навсегда подкуп ментов, не обложены регулярной данью даже самые сладкие точки, и в этом смысле все напоминало сегодняшнее состояние официальной экономики, тогда как черный бизнес, напротив, подобрался и наладился; да это и не был бизнес тогда, скорее, стихийно сложившийся образ жизни, при котором грань между рабочим временем и досугом у проституток, скажем, была очень размыта, и вся система представляла собою не набор пусть и находящихся в сложных отношениях, но строго организованных группировок, а скорее, что-то вроде патриархальной общины с чертами социалистического фаланстера, но со своей, весьма романтичной, идеологией братства, противостояния властям и раблезианским отношением к низу жизни, включая сюда всяческие огорчения телесного свойства; да и сама публика, систему составлявшая, за вычетом немногих действительных мастеров, была по-своему простодушна и на изумление пестра: спившиеся актеры и списанные танцовщики, вдохновенные бляди, денег не бравшие, но спавшие с кем понравится, то есть на круг со всеми, зеленки, отдававшиеся иностранцам не столько за грины, сколько за тряпки, и имевшие за спиной не сутенера-профессионала, а молоденького любовника, зачастую кавказской принадлежности, который, впрочем, рубил капусту, перепродавая ею же заработанные носильные вещи, добродушные — в отличие от нынешних, весьма агрессивных — педерасты, чьи-то опустившиеся дети, неслучившиеся певички, мелкие спекулянтки, натурщицы, работавшие, конечно, только время от времени, неудачливые художники, просто праздные молодые люди вроде меня, с удовольствием разделявшего все наивные радости этих прожигателей жизни и в глубине души оправдывавшего себя тем, что мне это когда-нибудь пригодится. Сегодня в памяти из этой толпы выплывают лишь немногие лица — уличной проститутки по кличке Луна, спавшей с кем придется в подворотне за стакан, когда подпирало похмелье, но по трезвости невероятно высокомерного выражения круглого, откуда и прозвище, лица, высокой и сутулой, — она заболела сифилисом, спилась и нынче вряд ли живет на свете; бывшей детдомовки Аньки по кличке, конечно же, Пулеметчица, что шло ей, ртутной, очень смазливой малышке, трогательно любившей театр и спавшей с актерами бесплатно; сочинской наводчицы Лиды Ш., девки невероятной красоты и еще более необычной внутренней силы, и если б было место, я вспомнил бы нашу с ней недолгую любовь на почве моей идеи записать ее мемуары; трагического пьяницы Геннадия, обаятельного и рассудительного человека лет под сорок, но с седеющей бородой, неудавшегося театрального режиссера, никогда не суетившегося, ни за кем не ухаживающего, но, когда выпьет свое, всегда уходившего с самой молоденькой и симпатичной; а там и целого выводка смазливых юнцов — вроде Внучка, родители которого были за границей и оставили ему квартиру тут же, на Калининском, над «Ивушкой», за что его все любили, поили и баловали, а Луна наградила-таки сифоном, или сколовшегося уже к двадцати трем Юрочки, сына актрисы кукольного театра, когда-то снимавшейся и в кино, с которым по прихоти судьбы я был некогда в одном пионерском лагере. Мы с ним приятельствовали, сбегали на пару в лес и сидели у костра, но он мне не был интересен, я ждал воскресного появления его мамаши, всегда на автомобиле и с новым мужчиной, ослепительной мамаши, в которую я тогда был изнурительно и скорбно влюблен…