Казимеж Брандыс - Граждане
Павел шел куда глаза глядят. Пройдет несколько десятков шагов — и остановится, чтобы лучше представить себе Агнешку, опять увидеть ее глаза, услышать теплый, звонкий смех. Теперь он находил слова, которые ему хотелось сказать ей.
Он только сейчас почувствовал, что на бровях у него оседают холодные капельки: уже некоторое время моросил мелкий, но частый дождик. Вокруг в темноте серели какие-то неподвижные фигуры, — казалось, испуганные звуком его шагов по гравию, застигнутые врасплох, они застыли в странных, неестественных позах. В Саксонском саду, куда он забрел, царила уже ночная тишина, только деревья шумели да вдалеке звенели трамваи. Павел присел на скамейку. Он хотел собраться с мыслями. Снял кепку, положил ее рядом и откинул назад голову, подставляя прохладным каплям разгоряченное лицо. Он попробовал хоть минуту не думать об Агнешке, стал считать до шестидесяти. Однако, когда он прошептал «пятьдесят девять», ему вдруг стало ясно, что все время Агнешка сидит подле него, и он держит ее за руку. Но это же безумие! Ведь, встречаясь с нею глазами, он ни разу за весь вечер не уловил в ее взгляде и тени сердечности: так смотрят на стул или стол. Сейчас она уже, наверное, не помнит его лица… Выйдет на Жолибоже из трамвая, войдет в какой-то дом, откроет дверь — и она у себя… А интересно, какая у нее комната? Ждет ли ее там кто-нибудь, кроме собаки, о которой она упоминала?
Павел стиснул зубы. Он заставлял себя думать о завтрашнем дне, о будущей работе, о людях, с которыми встретится. Он еще очень плохо знает теорию марксизма-ленинизма. Он и сам это в душе сознавал, да и товарищи в П. упрекали его в этом. «Слишком мало я учусь, — говорил он себе с жестокой прямотой. — Размениваюсь на мелочи, потерял напрасно несколько лет». На пути в Варшаву, сидя в битком набитом вагоне, он давал себе клятву подчинить все свои действия разуму и воле, добиться того, чтобы они стали «строго логичными и неумолимо целеустремленными». Он мечтал об осуществлении диалектики в жизни. Диалектика должна быть высшим принципом, регулирующим мысли и чувства человека, уподобляющим жизнь ядру, отлитому из тяжелого монолита. Жизнь, достигшая такой совершенной формы, стала бы одновременно снарядом и гирей весов, законом и мерилом, целью и средством. Вот к чему упорно стремился Павел, вот что решил во что бы то ни стало осуществить здесь, в Варшаве. «В год-два, — размышлял он, проезжая последние маленькие станции на пути в столицу, — я сделаю больше, чем другие за десять лет. А через десять лет…» Через десять лет он видел себя достигшим каких-то небывалых — правда, не совсем еще ясных ему — высот. Из этого отдаленного будущего смотрело на размечтавшегося Павла его собственное лицо, решительное, словно высеченное острым резцом, с глазами, непреклонно устремленными в одну точку. Это будущее было, разумеется, довольно туманно и неопределенно, какими всегда бывают грезы.
Павел сидел на скамье под моросящим дождем, кепка лежала рядом. Белевшие во мраке статуи, казалось, дразнили его, издеваясь над его бесплодными порывами.
Ему виделось помещение редакции, потом оно незаметно преобразилось в огромный шумный зал заседаний, полный людей. В последнем ряду сидела Агнешка и делала ему какие-то знаки. «Когда ты придешь?» — крикнул ей Павел из президиума. Но тут он услышал громовой хохот Кузьнара… и проснулся. С волос текли на лоб струйки дождя, и холод пронизывал его насквозь. Он отыскал упавшую на землю кепку и пошел по направлению к площади.
Дверь ему открыла Бронка. Кузьнар сидел у стола в клубах табачного дыма и даже головы не поднял, когда Павел проходил мимо: он разбирал какие-то бумаги. Бронка приложила палец к губам, и оба тихонько прошли в соседнюю комнату. Пока девушка зажигала свет, Павел стоял на пороге. В комнате было много книг, на стене висело знамя с вышитыми на нем буквами «З. М. П.». Под чертежным столом, придвинутым к окну, валялись палка для хоккея, велосипедный насос, пара туристских башмаков. В комнате пахло резиной и тушью.
— Здесь ты будешь спать, — сказала Бронка, указывая на раскладную кровать, умещенную между чертежным столом и книжной полкой. — Антек еще не вернулся, но ты ложись — устал, наверное. Покойной ночи!
Она с серьезным видом кивнула ему головой и вышла. Оставшись один, Павел снял пиджак, развязал галстук. Сонный, он сидел на кровати и, зевая, оглядывал комнату. Узнавал корешки знакомых книг: два тома избранных сочинений Ленина, «Крестоносцы», «Кукла», «Повесть о настоящем человеке». «Этот Антек много читает», — подумал он с уважением. Снял башмаки, поискал глазами свой чемодан. Чемодан стоял у стены. Павел развязал веревку и, открыв его, вытащил из-под белья книгу в твердом серо-голубом переплете. Это был «Краткий курс истории ВКП(б)». Перелистав несколько страниц, заглянул в главу о диалектическом материализме и, сонно бормоча что-то себе под нос, снова спрятал книгу в чемодан. Из соседней комнаты донесся кашель Кузьнара. Павел задвинул чемодан под кровать и торопливо начал раздеваться.
Он заснул как убитый, едва голова его коснулась подушки. Было уже, вероятно, за полночь, когда он проснулся и почувствовал, что на него кто-то пристально смотрит. На топчане сидел подросток крепкого сложения, полураздетый, с башмаком в руке. Павел улыбнулся в полусне. Свет бил ему в глаза. — Спи! — сказал кто-то и ладонью заслонил лампочку.
Глава третья
— Не торопись, брат, тише едешь, дальше будешь, — сказал Кузьнар шоферу. Не раз в жизни твердил он это, обращаясь к себе самому. Больше всего он ценил в людях чувство меры. «Жизни не обскачешь», — говаривал он часто. И надо отдать ему справедливость — он крепко держался этого правила. Его массивное тело на крепких ногах, с круглой упрямой головой на плечах, казалось неспособным ни к взлетам, ни к падениям. Проще говоря, человек этот твердо ступал по земле и раз навсегда уверовал, что лучшей опоры ему не найти. За чем же гнаться? К чему суета? Кузьнар считал, что торопиться жить естественно для магната, красивой женщины или беспутного мота, словом — для людей, щедро облагодетельствованных судьбой, беспокойных, пресыщенных собой или легкостью своих побед. Ну, а такой человек, как он, Михал Кузьнар, простой рабочий человек, спешить не должен. И он жил не спеша, презирая всякую пустую, бесплодную суету. Он любил жизнь, как опытный пахарь — свою землю; она рождала не так уж скудно, но и не обильно, и хлеб, который она давала, бывал горек. Незавидная земля. Но другой он не хотел.
Люди, с которыми жизнь сталкивала Кузьнара, угадывали в нем человека, на которого можно положиться, и любили его за это. Он внушал доверие своим спокойным добродушием, он умел вслушиваться в повесть чужого горя и забот, не лез вперед других. У него всегда находилось время для себя, и окружающие из этого заключали, что он найдет его и для них. О Кузьнаре говорили, что он, когда надо, сумеет помочь человеку. Многие, порывшись в памяти, могли бы подтвердить, что они кое-чем обязаны Кузьнару. «Михал Кузьнар — степенный человек», — говорили о нем товарищи по работе, соседи, подчиненные. И он не мешал им думать это, довольствуясь такой характеристикой. Он привык к ней, как к своему отражению в зеркале. Сам он не имел привычки копаться в себе. Разве все и так не ясно? В прошлом его нет никаких тайн: у деда-крестьянина было два морга земли близ Равы Мазовецкой, отец перебрался в Томашов и работал там на фабрике искусственного шелка у старого Борнштейна. Ну, а мать — что о ней скажешь? Один за ней грех — после рождения сына она взяла слишком уж долгий отпуск, не спросив согласия хозяев: умерла от родов. Что вы еще хотите знать?
Жизнь слепила Кузьнара как бы на скорую руку. Искривленными ребрами наградил его рахит, глуховатость была следствием скарлатины в детстве, а загрубелые руки с узловатыми пальцами напоминали о годах юности, когда он возил тачки на стройках Лодзи — пока (в 1923 году) не вышел в каменщики.
Что есть человек? Что есть душа, жизнь, мир? Вопросы, которых человек не задает себе, могут терпеливо и долго ждать ответа. Они живут рядом с ним, порой подадут голос — и стихнут, они стоят над человеком, как небо над деревьями. Если бы в те годы Кузьнара спросили, что такое жизнь, человек и мир, он, подумав, сказал бы, что это — гроза и ветер и что хотя одни тебя бьют, а другие норовят оседлать, — главное все же то, что человек существует.
Долго присматривался он к людям своими небольшими глубоко посаженными глазами. Брал от других то, что казалось ему редким и ценным. Учился на чужих достижениях. В тридцать лет он был уже активным профработником союза строителей. И приблизительно в эту же пору своей жизни поборол в себе, наконец, безнадежную юношескую любовь к двоюродной сестре, Стасе Кузьнар, которая вышла замуж за одного из пяти Чижей, Феликса, хилого брюнета, лучшего гитариста в П. Любовь к Стасе, робкая и тайная, несколько лет не давала Кузьнару покоя. Пришла она нежданно-негаданно, непохожая ни на что испытанное до тех пор, горькая и стыдливая, грешная, так как они со Стасей были в близком родстве. В эти годы Михал Кузьнар пережил тяжкую душевную борьбу с тем, что он считал безрассудством.