Ричард Хилдрет - Белый раб
Сознание этого вскоре стало до такой степени мучительным, что я старался его в себе подавить. Но не всегда мне это удавалось. Невзирая на все усилия, эти ненавистные мне мысли снова и снова вспыхивали во мне и терзали меня.
Мой юный хозяин между тем по-прежнему был добр ко мне. Я успел уже возмужать, а он всё ещё был ребёнком. Хроническая болезнь, задерживавшая его рост, в какой-то мере задерживала и развитие его умственных способностей. С каждым днём он всё больше подпадал под моё влияние, и с каждым днём я всё больше привязывался к нему. Да ведь и в самом деле на нём одном сосредоточились все мои надежды. Оставаясь подле него, я был защищён от наиболее жестоких страданий, связанных с рабством. В его глазах я был не слугой, а скорее поверенным и другом. Хоть он и назывался моим хозяином и преимущества, вытекающие из этого положения, были на его стороне, наши отношения складывались так, что он гораздо больше был подчинён моей воле, чем я — его. Нас связывали почти братские чувства; такие отношения, как у меня с ним, могли бы быть, скажем, у молочных братьев. Но между нами никогда не было сказано ни слова о возможности нашего родства, и он, как мне кажется, так и не подозревал этого до конца жизни.
Я продолжал так же любить мастера Джеймса. Зато к полковнику Муру я стал теперь относиться совершенно иначе. Пока я считал себя обыкновенным рабом, его мнимая благосклонность пробуждала во мне горячую преданность и привязанность к нему, и, казалось, не было вещи, которой я бы не сделал ради такого снисходительного и доброго господина. Но с той минуты, как я узнал, что он мой отец, я почувствовал, что имею неотъемлемое право на ту благосклонность, которая до сих пор была в моих глазах проявлением великодушия и сердечной доброты. Мне даже начинало казаться, что я могу требовать от него гораздо большего, что моё происхождение даёт мне такие же права, какие были у моих братьев. Мне случалось читать библию, и вот теперь я с особенным интересом стал перечитывать историю рабыни Агари[18] и сына её Измаила. Когда я дошёл до того места, где ангел спасает их в пустыне, куда их прогнал жестокосердый Авраам, у меня как будто появилась дикая, странная и смутная надежда, что в случае, если меня постигнет беда — какая, я не знал, — я тоже найду и помощь и защиту. Но в то же время, наряду с этой несбыточной надеждой, какое-то новое чувство горечи закралось в мою душу. Я невольно сжимал кулаки, стискивал зубы и представлял себя Измаилом, который блуждает по пустыне, и мне казалось, что все ополчились против меня, а я один против всех.
Несправедливость бессердечного отца всё больней и больней отзывалась во мне; моя любовь к нему превращалась в ненависть. Неслыханная жестокость закона, который делал меня рабом — рабом в доме родного отца, словно начертанная кровавыми буквами, представала перед моим едва ли не провидческим взором. Я был молод и, хотя сам ещё не подвергался истязаниям, трепетал перед будущим и проклинал свою родную страну и тот час, когда я появился на свет!
Я старался по мере сил скрывать чувства, волновавшие мою душу, и, так как обман — один из тех способов самозащиты от тирании, пользоваться которым раб научается с малых лет, мне это хорошо удавалось.
Мой молодой хозяин не раз заставал меня в слезах; иногда же, видя, что я погружён в раздумье, он жаловался на моё невнимание к нему. И каждый раз я успокаивал его, находя убедительные оправдания. По он подозревал, что я что-то скрываю от него, и часто говорил мне:
— Ну, скажи мне, Арчи, что тебя так печалит?
Я отделывался шутками и весёлым смехом рассеивал его подозрения.
Слишком скоро суждено было мне лишиться моего доброго господина, нежная любовь которого была единственным, что скрашивало мне горечь рабства. Здоровье Джеймса, которое и всегда-то было очень плохим, внезапно резко ухудшилось. Ему приходилось проводить целые дни в комнате, а вскоре он уже не в силах был вставать с постели. Во время его болезни я ухаживал за ним с поистине материнской нежностью и заботой. Ни один хозяин не имел столь верного слуги — ведь ухаживал за ним не раб, а друг. Он чувствовал, с какой преданностью я служу ему, и ему не хотелось, чтобы около него был кто-нибудь другой. И лекарства и пищу он принимал только из моих рук.
Но ни врачи, ни уход не могли уже спасти его. Он таял на глазах и с каждым днём слабел всё больше. Роковой час наступил. Родные и друзья собрались у его постели, все плакали, но никто не оплакивал его так горько, как я. В последнее мгновение он обратился к отцу с просьбой не забывать обо мне. Но человек, изгнавший из своего сердца всякий намёк на отцовские чувства, вряд ли способен был уделить внимание последней мольбе сына. Джеймс простился с близкими, он сжал своей рукой мою руку. Лёгкий вздох вырвался из его груди, и он умер в моих объятиях.
Глава пятая
В семье полковника Мура было известно, как горячо я любил моего молодого хозяина и как верно ему служил.
К моему горю отнеслись с уважением, и целую неделю никто не мешал мне оплакивать мастера Джеймса.
Чувства мои давно уже утратили ту жгучесть и остроту, которые я описывал в предыдущей главе. Наши настроения постоянно меняются; чрезмерная чувствительность, от которой я прежде страдал, во время болезни моего хозяина, когда я был всецело поглощён заботами о нём, прошла. После его смерти меня охватило тупое, безысходное горе. Каким угрожающим и мрачным рисовалось мне будущее! Конечно, теперь у меня было больше причин для волнения и горя. Ведь случилось именно то, чего я боялся. Не стало моего молодого господина, на которого я возлагал все надежды, и я не знал, что будет со мной. Но время страха и тревог ушло в прошлое. Я ожидал своей судьбы с каким-то тупым и беззаботным равнодушием.
Хотя никто от меня этого не требовал, я продолжал прислуживать за господским столом. В течение нескольких дней я по привычке становился неподалёку от места, где должен был находиться стул мастера Джеймса, пока однажды вид этого опустевшего места не заставил меня расплакаться и перейти в противоположный угол комнаты. Казалось, никто не замечал даже моего присутствия; никто в те дни не давал мне никаких распоряжений. Даже мастер Уильям, и тот как будто старался быть не таким наглым, как обычно.
Но долго так продолжаться не могло. На такую снисходительность хозяев мог рассчитывать только любимый раб. Считалось ведь, что рабам не полагается проявлять своё горе. Это может помешать им работать.
Однажды утром, после завтрака, состоявшего из кофе и поджаренного хлеба, мастер Уильям принялся доказывать отцу, что в Спринг-Медоу слишком мягко обращаются с рабами. Мастер Уильям был тогда изысканно одетым, фатоватым молодым человеком. Несколько месяцев назад он окончил колледж и совсем недавно вернулся из Чарлстона, в штате Южная Каролина, где прожил всю последнюю зиму, с тем чтобы, как говорил его отец, «стряхнуть с себя наивность школьника». Там, по-видимому, он и проникся новыми понятиями, которые старался сейчас разъяснить отцу. По его словам, всякое снисходительное отношение к рабам способно вызвать у них лишь самомнение и заносчивость: доброты эти неблагодарные животные всё равно не умеют ценить, И тут же, оглядевшись кругом и словно подыскивая подходящую жертву, к которой он мог бы на практике применить теорию, так гармонировавшую со всем его душевным складом, он остановил свой взгляд на мне.
— Ну, взять хотя бы Арчи! — воскликнул он. — Бьюсь об заклад и готов поставить сто против одного, что я сделаю из него образцового слугу. Он неглупый парень и ничем не испорчен, разве только чрезмерной снисходительностью покойного Джеймса. Отдайте его мне, отец! Мне до зарезу нужен ещё одни камердинер!
Не дожидаясь ответа, он вышел из столовой; ему этим утром надо было попасть на бега, а затем ещё на петушиные бои. Полковник Мур остался за столом одна. Он заговорил со мной и прежде всего похвалил за преданность его умершему сыну. Когда он произнёс имя Джеймса, слёзы блеснули в его глазах и он несколько мгновений не в силах был говорить. Успокоившись, он продолжал:
— Хочу надеяться, что теперь ты с такой же преданностью и любовью будешь служить и моему старшему, сыну.
Эти слова сразу же встревожили меня. Я знал, что мастер Уильям — настоящий деспот. Сила предрассудков давно уже заглушила в нём те искорки добра, которые природа заложила в его душу. Судя по только что произнесённым им словам, за последнее время жестокость окончательно победила в нём все остальные чувства и он готов был возвести тиранию в систему и в целую науку. Известно мне было и то, что он с самого раннего детства относился ко мне с неприкрытой ненавистью и враждой. Мне казалось, что он уже изыскивает лучшие способы подвергнуть меня унижениям и истязаниям, от которых меня до сих пор ограждали любовь и заступничество его младшего брата.