Криста Вольф - Расколотое небо
Она убедилась в том, что бригада — это маленькое замкнутое государство. Метернагель назвал ей тех, кто здесь командует, и тех, кем командуют, объяснил, кто руководит, а кто исполняет, кто ораторствует, а кто возражает, кто с кем открыто или тайно дружит, кто с кем открыто или тайно враждует. Он обратил ее внимание на подводные течения, которые угрожающе пробиваются на поверхность в резком слове, в неосторожном взгляде, в пожатии плеч.
Мало-помалу она вошла в жизнь бригады.
— А все-таки объясни мне, откуда ты это знал? — спрашивает она сейчас, выйдя из задумчивости.
— Что именно?
— Да то, что сказал мне когда-то: «Все это изменится, помяни мое слово».
Метернагель рассмеялся и сказал, пожимая ей руку на прощание:
— Ага, значит, ты все-таки вспомнила мои слова!
В то время Рита никак не предполагала, что честное имя Рольфа Метернагеля таит в себе такую взрывчатую силу. Однажды вечером, когда господин Герфурт вежливо расспрашивал ее о всех членах бригады, она простодушно назвала Метернагеля. И сразу же поняла, что это имя упоминается здесь не впервые. За столом воцарилась тяжелая тишина. Однако все сошло бы благополучно, если бы фрау Герфурт умела молчать. Но ее прорвало.
— Он еще существует! — выкрикнула она.
Манфред так посмотрел на нее, что она дорого бы дала, лишь бы вернуть свои слова обратно.
— А ты думала, что всякий, кому отец подставит ножку, сейчас же отправится на тот свет? — насмешливо спросил он.
Тут господин Герфурт привскочил на месте. Никто не заметил, как произошел у него переход от величайшей благожелательности к величайшей злобе. И злоба эта достигла высшей точки. Заорав сразу в полный голос, он хватил через край, как это случается с неуверенными в себе людьми. Он орал многое такое, что не шло к делу, но главное — требовал, чтобы прекратились разговоры в таком дерзком тоне и грязные инсинуации со стороны его сына. Он так и выразился: «моего сына», — чтобы ни к кому не обращаться непосредственно.
Он взвинтил себя до истерического припадка, которому не предвиделось конца. Осекся он так же внезапно, заметив, что Манфред невозмутимо продолжает есть.
Когда господин Герфурт опустился на стул и, вытирая лицо носовым платком, что-то беспомощно пролепетал о душевной черствости современной молодежи, в этом уже не было фальши.
Манфред встал.
— Заигранная пластинка, — проронил он. — Сегодня у меня нет ни малейшей охоты ее слушать. И вообще у меня нет охоты выслушивать от тебя что бы то ни было.
Мать загородила ему дорогу, с плачем умоляя не уходить, не рвать с ними окончательно из уважения к отцу:
— Он же твой отец, подумай, что это значит…
Манфред побледнел. Весь подобравшись, он прошел мимо матери к двери.
Рита все видела. А когда дверь неслышно закрылась за Манфредом, она разом ощутила и жгучую боль в груди, и жалость к старой женщине, которая, громко рыдая, опустилась на стул, и собственное одиночество.
Чем все это кончится?
Довольно долго прождав Манфреда в чердачной комнатке, она спустилась на улицу и стояла там почти до полуночи, когда он наконец явился.
— Ну, сегодняшнюю ночь тебе лучше было бы проспать в одиночестве.
Она покачала головой.
— В следующий раз возьми меня с собой, — попросила она.
Он бросил на нее быстрый взгляд.
— Не знаю, брать ли тебя с собой, право, не знаю.
Он стоял, прислонясь к облупленному столбу садовой калитки: Рита не в силах была сделать к нему ни шагу; она лихорадочно вспоминала, как еще недавно он из вечера в вечер поджидал ее у ветлы. И каждый раз при виде его в ней молнией вспыхивала уверенность, что она все знает о нем.
«Именно мне всегда придется его сдерживать, — думала она. — И если я сию секунду не найду какое-то слово, нет, не какое-то, а одно-единственное правильное слово, его лицо останется таким, как сейчас, и он сегодня же ночью навеки уйдет от меня».
Манфред и в самом деле отошел от нее, но по его съежившейся спине было видно: он знает, что она не покинет его.
Немного погодя, когда они уже шли рядом, он сказал:
— Я мог бы и дальше преспокойно молчать, но лучше уж я тебе кое-что расскажу. Сама увидишь, ничего особенного. Только я до сих пор не могу к этому привыкнуть… Впрочем, я совсем было стал привыкать, но тут вклинилась ты, и опять мне стало до тошноты противно.
Начало далось ему нелегко. Ей хотелось сказать: «Лучше уж молчи!» К чему исповедоваться, словно он обязан давать ей отчет?
А может, он действительно обязан давать ей отчет?
«Может, мне как раз и следовало тогда снять бремя с его души?» — думает она, потому что не в ее власти не думать об этом непрестанно. Тут ее впервые поражает мысль, что в наши дни кому-то приходится то и дело выслушивать чью-то исповедь и быть достойным такого доверия. Очевидно, сейчас особенно важно, чтобы самая заветная человеческая правда не оставалась под спудом. Она думает: «А что хорошего, что полезного я сделала с его правдой?»
9
— Дело вовсе не в Рольфе Метернагеле, — сказал Манфред. — Я вообще и не знаю его. Ты говоришь, он приличный малый, я верю тебе. Еще в прошлом году он работал на вашем заводе мастером. Этого он тебе, наверно, не говорил. И у него были все данные подняться выше. Беда в том, что его подчиненные оказались либо бесчестными, либо запутавшимися людьми. А начальник — мой отец — невозмутимо наблюдал, как из месяца в месяц растет неразбериха в каких-то там процентовках за подписью Метернагеля, и, когда накопилось достаточно улик, нанес удар. Он провел строжайшую проверку. Оказалось, что процентовки дутые. Перерасход дошел до трех тысяч марок. Метернагель слетел с места. Говорят, он рвал и метал и еще больше навредил себе. После этого он и очутился в бригаде, где ты с ним познакомилась. Спрашивается, зачем это было нужно моему отцу? Ведь вообще-то он беспринципный трус и как огня боится всяких осложнений. Должно быть, потребность души.
Рита молча шагала в ногу с ним.
— Ты как-то сказала, что я к нему несправедлив. Да с тех пор, как я себя помню, все мое существо восстает против него. Первая сказка в моей жизни — я слышал ее сотни раз, как другие дети «Красную Шапочку» или «Спящую красавицу», — это легенда о моем рождении. Слушай же: жили-были мужчина и женщина, они любили друг друга, как любят только в сказках. Правда, она ни за что не вышла бы за него, но ей уже было под тридцать, других женихов она отвадила непомерными притязаниями, и ей пришлось удовольствоваться такой незавидной партией — агентом обувной фабрики. Но это уж не из сказки, а в пояснение тебе! В сказке же говорится: они любили друг друга, а детей у них не было. Были выкидыши, об этом мать впоследствии точно информировала меня… Но я опять отклонился от сказки. Ибо когда наконец появился на свет этот желанный чудо-ребенок, а именно я, он родился недоношенным и нежизнеспособным. Таково было мнение врачей. Но вот является сказочная фея, добрая сестрица Элизабет, с ложечки вскармливает младенца чужим молоком, а потом уже передает для докармливания родной матери. Моя мать видела в этом младенце дар судьбы. Она старалась привязать его к себе всеми путами эгоистической материнской любви. Она сполна заплатила ту цену, какую стоит каждое чудо в каждой сказке, и рассчитывала, что я сторицей все окуплю. На том кончается сказка и начинается моя жизнь.
У Манфреда стало спокойнее на душе оттого, что он наконец заговорил, и вместе с тем его мучила невозможность высказаться полнее.
Правда, у его слушательницы был чуткий слух, способный уловить больше, чем один человек может поведать другому. И все же, пока он рассказывал, перед ним проносились не поддающиеся описанию картины, запахи, слова, взгляды и обрывки мыслей.
Ему вспомнились фотографии в семейном альбоме, на которых мать была хороша собой и взгляд ее выражал нежность, должно быть утраченную впоследствии от сожительства с таким мужем. Он часто искал в своей памяти следы постепенных перемен, свершившихся в ней, старался припомнить ее деятельной, мягкой, ласковой, силился представить себе, какой она была бы сейчас без этого семейного плена, без этого чудовищного духовного оскудения.
— Не спорю, ей жилось не сладко, — говорил он Рите. — В детстве я столько раз слышал из спальни перебранку и плач! Вдобавок она обнаружила, что муж ей изменяет. Не без ее честолюбивого нажима он повысился в должности, стал главным закупщиком на обувной фабрике, редко бывал дома, ездил на служебной машине и держал себя повелителем. Мать постоянно ходила надутая, а к его услугам было сколько угодно других женщин, которые смотрели на него с обожанием. Впрочем, двойная жизнь весьма и весьма обременяла его. Разумеется, он почти сразу вступил в отряд штурмовиков. Помню, как он вертелся в новом облачении перед зеркалом в прихожей и перед моей матерью. Мне тогда только что исполнилось четыре года. Я увидел, как они встретились взглядом в зеркале. Их единодушие отпугнуло меня больше, чем ссоры. Я забился в угол между пальто и плащами. После этого началась дружба отца с его директором. Он получил место уполномоченного и стал вхож в общество. По воскресеньям нас принимали в доме директора, иногда и он с семьей бывал у нас. Раньше мне редко позволяли играть с детьми. Мать сидела у окна за гардиной и поминутно кричала мне: «Эти гадкие дети обидят тебя, Фреди!» Теперь меня каждое воскресенье препоручали директорскому сыну Герберту. Он был старше на три года и вертел мною, как хотел. Он подбивал меня на дурные проделки, а виноватым каждый раз оказывался я. Обычно отец даже не смотрел в мою сторону, до того я был ему безразличен, а тут он меня лупил на глазах у чужих людей, чтобы директор видел, кто у нас в доме глава. Я еще в школу не ходил, когда начал его ненавидеть. Это и поныне определяет мое отношение к нему.