Валерий Поволяев - ЕСЛИ СУЖДЕНО ПОГИБНУТЬ
— Саша!
— Я здесь, Варюша, — заволновался он, засуетился, поправляя пальцами полость, подтыкая ее под Варино тело.
— Почему стоим, Саша, никуда не едем?
Павлову показалось, что шепот этот был все-таки не Варин, чей-то чужой, появилось в нем что-то скрипучее, незнакомое, отмершее, вселяющее в душу страх — вдруг все около этих пустынных каменных берегов и кончится? — и одновременно это был шепот его жены, который он часто слышал ночами в Кургане, где они снимали уютное теплое жилье и были счастливы.
Неужели то время никогда больше не вернется?
— Впереди партизаны, Варюша... Не пускают.
— Я очнулась от выстрелов.
— Да, был маленький обмен любезностями. — Штабс-капитан усмехнулся, вновь провел перед глазами пальцами.
— Это опасно?
— Не очень. Ты спи, Варя, спи. — Павлов заторопился, зачастил, ему важно было, чтобы в эти опасные минуты Варя снова нырнула в забытье, спряталась в нем, как в неком спасительном закутке, не видела того, что происходит, что может произойти...
— Саша! — вновь прошелестел слабый Варин шепот, полный нежности, боли, чего-то такого, что заставило Павлова вскинуться; у него тревожно и горько сжалось сердце, штабс-капитан сморщился обреченно, ощутил, как в висках застучало, стук был едва слышен — далекий, пропадающий, погладил своими пальцами ее пальцы, словно хотел передать жене часть своего тепла.
Выстрела, который оборвет его жизнь, штабс-капитан не услышал. На скалах появилась группа партизан, один из них — опытный охотник, в отличие от стрелков, засевших на дороге, — присел, выставил перед собой удлиненный ствол американской винтовки, с которой ходил на медведя, и через несколько секунд ствол «американки» окрасился блеклым рыжим пламенем. Штабс-капитан, у которого на подведших в тяжелую минуту, будто бы чужих глазах неожиданно проступили слезы, продолжал гладить маленькую руку жены, вдруг он резко приподнялся на коленях, в голове у него взорвался огненный шар, и Павлов медленно повалился набок.
В углах рта у него появилась кровь, протекла на щетину.
— Варя, — прошептал он прощально, выпустил из пальцев руку жены и тихо закрыл глаза. Больше он ничего не слышал, не видел, не ощущал — жизнь ушла из него стремительно, вместе с короткой, в несколько слов молитвой.
— Ваше благородие, — кинулся к нему старик Еропкин, но дотянуться не успел: второй меткий выстрел подсек и его. Дед выронил из рук винтовку и сел на снег. — Как же так? — прошептал он, едва шевеля влажными, сделавшимися совсем чужими губами, он не верил в то, что жизнь может вот так просто кончиться... Все слишком просто. Лучше было бы, если бы он вывез людей из беды, сдал их на руки другим людям — выполнил бы перед ними свой долг, но он умирает, так и не выполнив этого долга. — Как же так? — повторил он, лицо у него задрожало, и в следующее мгновение голова обессиленно уткнулась подбородком в грудь.
Когда повозку окружили партизаны, один из них ткнул старика Еропкина ногой в плечо, и дед распластался рядом со штабс-капитаном.
— Отбегались, белые сволочи, — сказал партизан, равнодушно извлек винтовку старика из снега, второй выломал из пальцев Павлова маузер — оружие штабс-капитан держал и мертвый, побелевшие пальцы у него словно окаменели.
— Отдай, кому сказали! — Партизан рассмеялся хрипло, освобождая маузер, потом расстегнул ремень с висевшей на нем кобурой. — Метко стрелял, сука! Все, отстрелялся... Отдай! — Он стянул с Павлова ремень. — А накидочка-то ничего. — Партизан помял пальцами край полости, которой была накрыта Варя, вгляделся в ее лицо, отшатнулся. — Тифозная! — выкрикнул он испуганно,
— Так что, Бабак, накидочкой этой ты хрен воспользуешься. Она для одного только годится — в костер.
— Рядом офицерик юный лежит, — произнес Бабак удивленно. — Сосунок еще, такой молодой. Но, несмотря на то что сосунок, кровушки нашей, пролетарской и крестьянской, наверняка попил вволю.
— Живой?
— Живой.
— Приколи его штыком — и дело с концом.
— Так и сделаем. — На поясе у Бабака в самодельных меховых ножнах висел плоский австрийский штык, он медленным, каким-то торжествующим движением вытащил штык из ножен и секанул Ильина острием по горлу.
— Сваливай офицерика на снег! — закричал напарник Бабака, — Все сани кровью запачкаешь!
Бабак проворно ухватил Ильина за воротник шинели и выволок из саней.
— И барыньку эту, сыпняшную, тоже сваливай на снег. Еще не хватало нам тифозных вшей.
В следующую секунду на снегу очутилась и беспамятная Варя.
Партизаны попрыгали в сани, развернули коня и по накатанной широкой дороге устремились назад, в места, ведомые только им одним.
— Ийех-хе! Но-о! — Громогласный Бабак взметнул над лошадиным крупом кнут, огрел коня, тот, взбив копытами серое сеево снега, пронесся с полкилометра по отутюженному тракту и неожиданно захрипел. — Но, сволочь белая! — заорал на него Бабак, хлестнул кнутом один раз, другой, третий, но конь уже не чувствовал боли, не реагировал на нее, он тоскливо заржал и опустился на колени.
— Бабак, ты же загнал лошадь! — изумленно воскликнул напарник партизана. — Что ты сделал?
— Ты же видишь — конь сам скапустился.
— Командир тебе за это дело пупок на правый глаз натянет.
— Я-то тут при чем? — разъярился Бабак. — Ты же видел — я коня пальцем не тронул. — Бабак покосился на молчаливых мрачных партизан, сидевших в санях. — Вот и товарищи подтвердят.
— Сволочь ты, Бабак!
— Да потом-то, конь — белый. А я — красный! — Бабак ткнул себя кулаком в грудь. — А раз конь белый — значит, он враг. В конце концов, в котел пустим. Сожрем!
— Лучше бы мы тебя сожрали, не коня. — Напарник Бабака поглядел на партизан. — Выгружайтесь! Или вам отдельное приглашение на выгрузку нужно?
Кряхтя, поругиваясь, партизаны выгрузились из саней. Бабак загнал патрон в ствол дедовой винтовки и, подойдя коню, выстрелил ему в ухо. Сноп красных брызг высыпал из раскроенного черепа коня, окропил снег, конь издал стон и застыл.
Обледенелые серые и черные камни, омертвелые сосны, в угрюмом молчании свешивающие свои головы в бездну, ознобное небо, в котором можно утонуть, — всасывает небо в себя свет, людей, лед, снег, лошадей, присыпает уродства земли серой крупкой, бездна над головой урчит недовольно, разбуженно, мучается чем-то, трясет лохмотьями облаков, сбивая с себя сор, потом умолкает, словно засыпает на некоторое время, в воздухе повисает переливающаяся сыпь, прилипает к живой коже, набивается в ноздри, слепит глаза, причиняет боль, заставляет людей шептать про себя молитвы... Нет покоя живым душам на этой земле. Нет покоя и душам мертвым.
Тишина иногда наваливается такая страшная, что в ней лопаются барабанные перепонки, а сердце сжимается до размеров воробьиного яичка, боль в нем поселяется оглушающая, хоть криком кричи. Но люди не кричат, они идут молча, месят валенками, сапогами, пимами, бурками, чесанками снег, проваливаются в ямы, с надорванным сипением выбираются оттуда, если же не могут выбраться сами, им помогают товарищи — швыряют в яму конец ремня, отстегнутый от винтовки, и вытягивают.
Над головами людей, прямо в сером, прокаленном морозом мороке висит беда, она имеет свой запах, свой вкус, льдистым приставучим крошевом, сыпью опускается на плечи людей и вместе с серой снежной крупкой давит, давит, давит, — нужно иметь много сил, чтобы не согнуться, не поддаться беде, не озвереть.
На морозе рвалось, осекалось дыхание, воздух дыряво хлюпал в пустых легких — сколько ни захватывай его ртом, сколько ни всасывай сквозь зубы, все равно его не будет хватать, он пустой, в нем почти нет кислорода.
В этих лютых, выхолощенных студью широтах кислорода нет совсем, он спешен морозом. Иногда над чьей-нибудь головой в воздухе вспыхивает странное оранжевое облачко и исчезает, и непонятно народу, что это было — то ли мираж, то ли морок, то ли еще что-то, потустороннее, из миров, человеку неведомых, и сразу становится еще труднее дышать.
Смерзаются глаза, склеиваются веки, ресницы бывает невозможно разлепить, под лопатками чвыкает застрявший в теле, глубоко внутри воздух. Нет сил двигаться дальше, мышцы, жилы, кости — все одрябло от усталости, охота ткнуться головой в снег и затихнуть, но идти надо.
В муках, в тяжести, в воплях надо продвигаться вперед... Откуда, из каких глубин приходили к людям силы, где они их брали — неведомо, но они их находили в себе и шли дальше,
Великий ледовый поход продолжался.
Оказалось, что возам, саням, всему, что было поставлено на полозья, по левому берегу пройти пороги было удобнее, чем по правому. На левой стороне была шире береговая полоса, из-под снега меньше выступало торосов и ледяных глыб — попадались, правда, заструги, но их легко было сбить топорами либо ломами. И ломы, и топоры в обозе имелись.
А люди могут обойти пороги справа, по пробитой разведчиками в снегу колее — тут и короче будет, и мучаться придется меньше.