Андрей Матвеев - Частное лицо
Он проснулся посреди ночи от сильного жара, кое–как добрел до туалета, а потом до кухни — взять термометр. Тридцать восемь и три, еще аспирину, лишь бы мать не заметила, надо ехать, все равно надо ехать, ведь он обещал, она будет ждать его под часами справа, у пригородных касс, дойти до комнаты, лечь в кровать, накрыться с головой, перед глазами что–то блестящее, сверкающее, яркое, что–то переливающееся, ничего не разобрать, яркий, блестящий, сверкающий, переливающийся туман, колотит озноб, надо взять еще одно одеяло, самое толстое, пуховое, китайское, что лишь в сильные морозы, в декабре–феврале, но ведь и так морозы со дня на день, уже под минус двадцать, может, вообще никуда не ходить? Ноги ватные, руки не поднимаются, болит позвоночник, почему это она поцеловала его тогда, когда он уходил, ведь на десять лет старше, такая странная, такая милая и нежная, опять туман, только уже другой, слишком мрачный, от него не по себе, дрожь, все тело дрожит, какое–то липкое, потное, противное тело, да и сам он липкий, потный, противный, такой нескладный, терпеть не может смотреть на себя в зеркало. Откуда эта напасть, отчего именно сейчас, когда завтра такой день, так ждал его, и вот… Раньше, когда был поменьше, болеть любил, не надо ходить в школу, можно капризничать, надувать губы, все будет по–твоему, лишь бы скорее выздоровел. Мать тогда старается раньше прийти с работы, начинает появляться и отец, видимо, она звонит ему и говорит — он заболел, и тогда он начинает заходить вечерами, приносит какие–то подарочки, сидит с полчаса у кровати, а потом уходит, давно не видел отца, да ведь и не болел давно, с прошлого года, а дятел носом все тук да тук, ты приглядел уже крепкий сук, веревку прочнее скорей приготовь, выброси чертову рифму «авось», веревку затем перекинь через сук, пестренький дятел носом все тук.
Проснулся он часа через четыре, на будильнике, что стоял в изголовье кровати, было семь тридцать. Через полтора часа, ровно в девять, она будет ждать его под часами. Еще будет темно, они так специально рассчитали — ехать около часа, значит, пока приедут, уже почти рассветет, совсем светло станет примерно в начале одиннадцатого, покататься им надо часа два, меньше не имеет смысла, а там как раз обратная электричка, к обеду — дома. Еще позавчера, в пятницу, он специально забежал к ней в библиотеку, пусть и не договаривались, но надо было все обсудить, хотя это был, конечно, предлог, скрывать тут нечего, он пришел к самому концу, на абонементе уже никого не было, она сидела и куталась в большую пуховую, какую–то старушачью шаль, откуда у нее такая? Провожать не надо, сказала она, вечер занят, должна увидеться с подругой (я тебя познакомлю, я тебя обязательно познакомлю, она фотограф с моей прежней работы, очень талантливый человек, старше меня, ей уже за тридцать, самый мой большой друг, самый близкий мне человек, думаю, тебе она понравится), он расстроился, ведь втайне надеялся, что и сегодня (то есть в пятницу) проводит ее до самых дверей, и — кто знает, но, может, и сегодня вечером она как бы клюнет его в щеку при прощании? Надо ехать, обязательно надо ехать!
Он померил температуру, тридцать восемь и две, упала на один градус. Нет, на лыжах нельзя, он просто не сможет передвигать ногами, если бы у нее был телефон, насколько все было бы проще. Попросить мать съездить на вокзал предупредить? Это будет смешно, такой большой и просит об этом маму. Нет, он должен сам, еще темно, но мать уже встала, лишь бы не зашла в комнату, лишь бы не увидела, что с ним. Надо встать, надо одеться и хоть что–нибудь съесть, впрочем, это лишнее, ведь он ничего не хочет. Раньше, в прошлые болезни, всегда выпрашивал себе что–нибудь вкусненькое, больше всего он любил свежий куриный бульон, и чтобы обязательно золотистого цвета (это от морковки), горячий, терпкий, вкусный куриный бульон, а когда начинал поправляться, то махонькие, как бы пуховые пирожочки с мясом. Пирожочек–пирожок, на пенечек–на пенек, совсем махонькие, какие мать делает, но сегодня ничего не хочется, совсем ничего, ты встал уже? нет, я еще сплю, лишь бы голос казался здоровым, ладно, я в магазин, скоро приду, вот это повезло!
Он с трудом оделся, на часах уже восемь тридцать, чистой езды до вокзала минут двадцать, он должен успеть. Взял из своей заначки три рубля (между двумя плотными глянцевыми страницами в самом конце девятого, кажется, последнего тома старой детской энциклопедии, читать ее сейчас невозможно, очень наивно, но девять толстых рыжих томов — выбрасывать жалко, подарить кому–нибудь? Стоит ли? Вот и стоят, занимают место, собирают пыль. Отец любит старые энциклопедии, когда еще жил с ними, то в их комнате стоял дореволюционный Брокгауз и Ефрон, он помнит, что маленьким очень любил смотреть картинки, они были переложены папиросной бумагой, и шрифт красивый, вот только читать трудно, ять, фита, что–то лишнее, ненужное, взял три рубля, осталось еще шесть) и вышел в подъезд.
На улице мело, но не сильно. Было еще совсем темно, пустынно и тихо. Ночью народился новый месяц — вот он, с краешку неба, тонюсенький такой, ближе к белому, чем к желтому. Трамвая не было, он поднял воротник, но холода не чувствовал, наоборот, все тело горело, свитер скоро станет мокрым, как уже стала мокрой рубашка, надо ходить, вперед–назад, вдоль остановки, никого нет, одинокий утренний пассажир, единственный пассажир одинокого зимнего утра, светлеет, чуть–чуть, но светлеет, хотя и тонюсенькая полоска месяца, и звезды — все эти Орионы, Близнецы, Медведицы и прочая, достаточно отчетливо видны на небе, осталось пятнадцать минут, теперь и трамвай не спасет, сердце отчаянно колотится, жарко так, что пальто начинает давить на плечи, хочется его сбросить, опять перед глазами туман, опять–пять, вдоль–вспять, что это за машина, что это за зеленый огонек?
Было бы странно, если бы он не смог добраться в то утро к вокзалу. Ведь тогда ничего бы не произошло и какой смысл вспоминать все это? Но вынырнуло к трамвайной остановке такси, остановилось, он плюхнулся рядом с шофером, шофер посмотрел на него странным взглядом (молод еще, чтобы по утрам в такси разъезжать) и погнал машину в сторону вокзала. Улицы были пустынны, безмашинны, безлюдны, за десять минут, парень, доедем, не мохай! Парень не мохал, его всего колотило, видимо, опять поднялась температура, может, уже под тридцать девять, а может, и за, все может быть, все бывает, все случается, только скорее, остается пять минут, вот четыре, вот он расплачивается, бежит к чернеющему в утренних сумерках вокзальному зданию, через неубранную площадь с горами снега, с небрежно припаркованными машинами (кого–то встречают, кого–то провожают), через толпы чемо–данщиков и мешочников, от всех поднимается пар, холодно, и для лыж–то сегодня холодно, вдруг не придет? Девять. Под часами никого.
Девять десять. Под часами все так же никого. Девять пятнадцать. Усатый мужчина с лыжами в ярко–красной шапочке, такого же цвета штанах и куртке.
Девять двадцать. Кажется, что он сейчас ляжет прямо на покрытый снегом асфальт.
Девять двадцать семь. Прости, но я никак не могла проснуться, ты не сердишься? Боже, что с тобой?
Он падает прямо на нее, он знал это еще несколько мгновений назад, что вот она скажет что–нибудь, и тогда все, что держит его в вертикальном положении, что заставляет его стоять на ногах, пусть и не твердо, исчезнет, порвуться крепящие тросы, развинтятся болты и гайки, и он упадет, рухнет прямо на нее, и ничего ему с этим не поделать, и когда он падал, то смотрел на себя как бы со стороны, с расстояния чуть ли не в добрый десяток метров: вот стоит под часами странная парочка, молодая женщина в желтой лыжной куртке и такой же желтой шапочке, брюки голубые, даже, скорее, синие, лыжи какие–то блестящие, чуть ли не переливающиеся, как тот самый ночной туман, и рядом парень, паренек, мальчик, молодой человек (это уж если быть очень доброжелательным), в пальто, в шапке, просто зимний молодой человек (будем к нему доброжелательны), и он внезапно начинает падать, валиться как мешок на эту молодую женщину, и у нее не хватает сил его поддержать, и он падает, валится как мешок на крытый снегом асфальт, она кричит, бегут какие–то люди, но больше он ничего не видит.
Да, больше он ничего не видит, ибо температура действительно тридцать девять и три, как говорит врач в местном здравпункте (странное, отчего–то отталкивающее название, красующееся на потертой эмалевой табличке с облупившимся красным крестом). Эта прогулка может стоить ему воспаления легких. Какой дурачок, говорит она. Врач (врачиха, толстая, в свежем и накрахмаленном халате, в очках, опять жаба, только добрая — добрая бородавчатая жаба в больших очках с толстыми стеклами) смотрит на нее и ничего не говорит, а потом, как бы в никуда, минуя всю ее ладную фигуру в желто–синей гамме: — Надо вызывать «скорую», вы с ним?
— Нет, — говорит он, очухавшись после укола, — в больницу не поеду, я хочу домой, там мама…