Хидыр Дерьяев - Судьба (книга первая)
— За что бьёшь ребёнка? — подошёл Сары. Лица его потемнело от гнева.
Дайханин усмехнулся, отпустил покрасневшее ухо Дурды.
— Ха, ребёнок… Пусть не травит верблюдами посевы.
— Никто не травил, я сам видел… Или сироту может бить всякий, кому вздумается? Бессовестный!..
— А тебе что надо? Жалеешь, что тебе не досталось?
Направившийся было к своему участку Сары быстро обернулся, схватил дайханина за голову, зажал её под мышкой и крикнул Дурды:
— Бери палку!.. Бери, говорю, чего стоишь!.. Бей! Считай, сколько раз он тебя ударил, столько раз и ты бей…
Когда справедливая экзекуция закончилась, Сары отпустил встрёпанного, отчаянно ругающегося дайханина и пригрозил:
— Смотри мне! Ещё раз тронешь мальчишку, голову совсем с тебя сниму! Или у бедняка горя мало, что ты ему добавляешь…
С этого дня Сары стал для мальчика самым близким человеком.
Дурды с нетерпением ожидал зимы. «Зарежут проклятых баранов, — мечтал он с вожделением, — верблюдов не нужно будет пасти»… Но пришла зима, а работы не убавилось.
До этого времени колючку для тамдыров брали из больших стогов, сложенных за двором. Теперь хозяин приказал: «Эту колючку пусть верблюды едят, а для тамдыров Дурды каждый день специально приносить будет». Семья у арчина была большая, каждый день обе хозяйки топили тамдыры, забот маль чику хватало. Кроме этого, он должен был кормить и поить животных, ежедневно чистить скотники. Нет, не принесла зима облегчения юному батраку.
Жёны арчина Мереда не ладили между собой и не упускали случая сделать друг другу неприятность. Вероятно, поэтому младшая недолюбливала Дурды — ведь ему покровительствовала Аннатувак. Однако вся её неприязнь к мальчику выражалась в презрительных взглядах да язвительных репликах до тех пор, пока не пригорел чурек. Был ли здесь злой умысел или Аннатувак просто поторопилась, но она сожгла большую часть принесённой Дурды колючки. Тамдыр младшей жены плохо нагрелся, чурек сорвался со стенки и упал на уголья.
К несчастью, Дурды в это время проходил мимо. Женщина схватила деревянную кочергу, догнала его, несколько раз ударила по спине, ткнула в бок.
— Дурак! Безмозглая скотина? Чтоб твоя еда была поганой!
Аннатувак заметила это.
— Если не умеешь печь чурек, то причём тут мальчик! За что ты его бьёшь?
— И ещё побью. Глаза ему, поганцу, выколю! Поленился колючки принести… Что я рукой, что ли буду чурек придерживать? Дармоед проклятый? Его самого этим обгорелым тестом накормить надо, чтобы у него брюхо вспучило!
— Сама не ленись, если не хочешь, чтобы твой хлеб служил пищей для собак. Вон целые стога колючки! Пошла бы и взяла немного, если видишь, что не нагрелся тамдыр…
Младшая жена метнула на Аннатувак насмешливый взгляд, махнула подолом и пошла в свою кибитку. Аннатувак погладила Дурды по голове.
— Не подходи ты близко к этой дряни, чтоб у неё руки отвалились. Если б ты зависел от этой змеи, ты, душа моя, кровавыми слезами каждый день плакал. Срамница бессовестная, негодяйка!.. Не показывайся ей на глаза, Дурды-джан. Ты кушать хочешь? Если захочешь, не дожидайся, пока тебя пригласят. Ты знаешь, где в моей кибитке сачак лежит, приходи, бери сам чурек и ешь.
«Если бы не Аннатувак-эдже, ни от кого ласкового слова не услышал бы, — думал Дурды. — И почему её в ауле считают жестокой и хитрой? Она очень добрая, как родная тётушка».
Кроме хозяйки, ласковые слова говорил мальчику только Сары. Но иногда йигит задумывался, и тогда его мысли были приправлены горечью и тоской.
— Жаль мне, Дурды-джан, что тебе с детского возраста приходится тяжким трудом зарабатывать кусок хлеба. Вон дети Мереда старше тебя, а все бегают без забот. Недобрая наша судьба, мы должны запомнить людей, которые сделали безрадостными и чёрными наши дни. Есть такая пословица: «Беды, навалившейся на собаку, не избежать и волку». Я ещё ни разу не видел, чтобы она исполнилась, но, наверно, не зря её умные люди придумали, не пришло ещё время для такой пословицы… Скоро ты йигитом станешь. Веди себя так, чтобы враги твои дрожали от, страха при одном твоём имени, чтобы готовы были под землю провалиться от страха. Смерти, Дурды-джан, никто не избежит, но ты никогда не продавай свою совесть, чтобы прожить на свете два Дня лишних. Проживи лучше меньше, но пусть от твоих шагов искры летят! Пусть они опалят врагов твоих и всех злых и бессердечных людей!
По небу плыли курчавые, как ягнята, облака. Земля стыла в каменной неподвижности. Где-то далекодалеко в лугах плакал одинокий тюйдук. А Сары говорил:
— Не подумай, Дурды-джан, что в моём сердце нет жалости. Я говорю тебе о жестоком пути только! потому, что он — единственный для таких, как мы с тобой. Я тоже встану на этот путь, потому что я не хочу издыхать, как забитая бездомная собака! Но прежде, по нашему, туркменскому обычаю, я хочу указать тебе твоих врагов. Человек, прощающий обиду, не человек, а как сухой верблюжий помёт. Запомни это, Дурды-джан, и врагов своих запомни. Я их тебе по именам назову. В первую очередь Сухан Скупой. За ним Бекмурад-бай. Ишан Сеидахмед и кази тоже не принадлежат к числу твоих друзей. Как видишь, их много, но ты не вешай голову. Твёрдо знай, если скажешь себе: «Я не постарею», ты не постареешь; скажешь: «Я смогу победить» — и победишь; скажешь: «Я не умру» — никогда не дрогнет твоё сердце страхом смерти. И ещё запомни: храбрый умирает однажды, трус — тысячу раз.
— Я не трус, Сары-ага, — решительно сказал Дурды. — Я никого не боюсь.
— Правильно. И арчина Мереда не бойся. Он тоже не друг тебе. Из-за него, можно сказать, твоя сестра погибла. Люди на него понадеялись, а он в решительний момент струсил, а то бы мы силой отобрали девушку, я тоже был на суде…
* * *Больше двух лет прожил Дурды у арчина Мереда. За всё это время не произошло ничего примечательного, если не считать его драки к Моммуком, случившейся ещё в первый год батрачества. Дурды не рискнул всерьёз поднять руку на хозяйского сына, но сопротивлялся отчаянно, и Моммуку стоило всех его сил, чтобы свалить Дурды на землю. Моммуку хвалиться было нечем, а Дурды на вопрос тётушки Аннатувак, кто ему расцарапал лицо, отделался молчанием.
За два года Дурды вытянулся и раздался в плечах настолько, что старые халаты Моммука ему уже не годились, и Оразсолтан-эдже приходилось с грехом пополам их расшивать. «В дедушку пошёл, — шептала она, любовно глядя на сына, изредка забегающего домой, — не в отца, в дедушку. Тот большим пальваном был, никто одолеть не мог в честной борьбе… зависть чёрная, злоба человеческая одолела…»
Аннатувак тоже оценивающе приглядывалась к исполнительному батраку и как-то подарила ему почти неношенную одежду мужа.
— Вот, Дурды, ты теперь одет, как байский сын: и папаха новая, и халат, и чокаи как только что от мастера принесены. Ешь и пьёшь вдоволь. Знаешь, кому ты всем этим обязан?
Её угольно чёрные глаза смеялись, но лицо сохраняло серьёзное выражение.
— Спасибо вам, Аннатувак-эдже, конечно, знаю! За всё время ни одного плохого слова от вас не слышал. Я очень благодарен вам за всё добро, что видел от вас!
— Хорошо, если понимаешь… Вначале ведь ты только за еду работал. Я добилась, чтобы тебе немного и денег давали. Теперь ты ещё больше получаешь. И матери помочь можешь, и тебе останется.
— Я все деньги маме отдаю…
— Ну, все — не надо. Ты, чтоб не сглазить, совсем взрослым парнем стал, когда идёшь, все на тебя оглядываются. А парню одежда — первое дело… Я тоже на тебя любуюсь. У меня два сына было, теперь я считаю тебя третьим сыном.
— Спасибо вам, Аннатувак-эдже, — растроганно сказал Дурды. — Вы единственный человек в этом доме, кому я предан всей душой… Я тоже вас, как родную мать, почитаю и люблю.
Дурды забыл о Сары, а между тем, работая с ним бок о бок на поле, он всё больше привязывался к этому бесхитростному, честному человеку и не скрывал ст него самых потаённых мыслей. Сары был наделён врождённой деликатностью: он не любил старшую хозяйку, но, видя, что её отношение скрашивает Дурды жизнь, ни разу не заговаривал о ней с приятелем. Дурды тоже почему-то не вспоминал о ней в разговорах, а хозяйка, замечая их вместе, прятала в уголках губ непонятную усмешку.
Оразсолтан-эдже, зная об отношении хозяйки к Дурды, расхваливала её на все лады, удивляясь, почему раньше она питала неприязнь к этой доброй и милой женщине. Однако Огульнияз-эдже с сомнением покачивала головой: «Гляди, сестрица… Всякий орех — круглый, да не всё круглое — орех. Как бы не нажил беды мальчик с этой ласковой хозяйкой». «Что ты! — возражала Оразсолтан-эдже, — она хорошая женщина, Дурды сыном называет». — «Каждый ищет в орехе сердцевину, а в финике — мякоть… Не верю я, сестрица, что медь от чеканки в серебро превращается. Поверь моему слову, неспроста ходит она вокруг мальчика смиренной овечкой, повиснет, старая распутница, у него на шее…»