Владимир Сосюра - Третья рота
— Вы нэ видэл такой смуглый, хорошенкий малчик?..
Ему отвечали смехом, и он бежал дальше…
Наконец его отчаянные крики прекратились. Наверное, он сошёл на своей станции. И мать разрешила мне сидеть на нижней полке и снова смотреть в окно.
Посреди словно рассечённой горы я впервые увидел море… Почему-то оно было как синяя стена, не лежало плоско, а синело, как стена гигантского дома… И я подумал, как же в нём плавать?.. Наверное, надо карабкаться вверх, а потом, как на санках, лететь вниз… Но так можно разбиться об острые камни…
Мы быстро приближались к морю, и оно медленно укладывалось сине и широко…
Над поездом нависали огромные и страшные каменные глыбы, державшиеся на могучих боках гор, словно на ниточке, и мне казалось, что они вот-вот упадут на нас и раздавят, как мошкару…
Но глыбы не падали на нас, и поезд с тяжёлым грохотом пролетал под ними.
Мы ехали в городок Кульпы, где жил мамин двоюродный брат Радя Локотош, который был там приставом.
Ночью в наш вагон вошли два горца. Отец и сын. Отец, словно весь медный, с оголённой волосатой грудью. На его голове была большая лохматая шапка. А сын — смуглый, черноглазый — был одет в какие-то лохмотья. Это были дети нищеты, но чем-то буйным, диким и гордым веяло от них… Они внесли в наш вагон горы с их грозными скалами, шумными и быстрыми речками, вечным шёпотом листьев и пением птиц, с их тучами и орлами…
Мы с мальчиком сразу же подружились.
Он говорил мне: «Якши».
Мне пояснили, что это значит «красивый, хороший». А «яман» — «некрасивый, плохой».
Мальчик был похож на меня, только он был сильнее, и глаза у него пылали огнём его родины, Кавказа, грозного и хмурого, в вечных снегах и туманах, полного солнца, ветра и воли.
После поезда мы ехали на бричке сто километров до Кульпы — ехали по багряной и бесконечной пустыне…
Перед нами синела близкая гора, такая близкая, что казалось, её можно коснуться рукой…
А мы ехали до этой горы, так близко и сказочно синеющей перед нами, сто километров…
Так прозрачен был воздух Кавказа.
Длинная и пыльная дорога. Иногда из ям на обочинах выбегали нам навстречу оборванные, смуглые и черноволосые, похожие на цыганят дети, кричали что-то непонятное и грозили нам вслед чёрными, худенькими кулачками…
Громыхая, мы проносились мимо них, а они долго ещё бежали за нами, тоненько и протяжно крича что-то гневное, и всё грозили кулачками…
Я не сердился на них, мне было до слёз жаль, что живут они в ямах, такие худенькие и оборванные, и глаза у них были такие родные…
Наконец мы въехали в Кульпу.
На крыльце стоял дядька с черкесами и о чём-то с ними по-ихнему разговаривал. Он был в черкеске, высокий, стройный, красивый, с пышной, раздвоенной золотистой бородкой.
Горцы стояли вокруг него в чёрных бурках и папахах, как хмурые орлы, и кинжалы их в серебряных ножнах холодно и грозно блестели на солнце…
Дядя Родя был очень добрый и простой. Он мог задаром брать рыбу у горцев, ко не делал этого и платил деньги. Его комнаты были увешаны коврами, на которых красовались изящно изогнутые сабли и вообще разное оружие…
У него был лакей, который ходил словно тень и в точно назначенное время бесшумно появлялся в комнате и монотонно говорил: «Улжин гатов…»
Я любил сидеть у окна и смотреть на красные горы за его голубыми стёклами… Горы были очень близко, а из их боков тонко и жалобно поднимались в небо синие завитки дыма из ям, в которых жили люди…
Мимо окон часто проходили верблюды, они покачивали добрыми и покорными головами на косматых вытянутых шеях, словно здоровались со мной, и звенели маленькими круглыми колокольчиками. Длинными караванами они каждый день проходили мимо окна… Иногда проезжал на гору на маленьком ишаке, худеньком и длинноухом, огромный, толстый и пузатый горец. Его ноги едва не волочились по земле, и бедный ишачок из последних сил карабкался на гору, а толстый горянин, небось чтоб ишачку было ещё труднее, мотал своими ножищами. Мне было жаль бедненького ишачка. А толстого горца я ненавидел за его пухлые и лоснящиеся от жира щёки, за весёлые песни, которые он напевал, раздувая от натуги своё жирное и чёрное горло, и не обращал никакого внимания на страдания несчастного четвероногого мученика.
У меня был телохранитель с кинжалом.
Однажды ко мне пришёл его маленький брат-горец и повёл показывать Кульпы. Мы ходили с ним по лабиринту узеньких и кривых улочек, а по сторонам стояли глиняные, с плоскими крышами сакли. На саклях паслись козы и спали женщины и дети.
Мы вошли в саклю, где жил мальчик. На полу лежали его родители, их головы были обмотаны полотенцами. Я подумал, что кто-то пробил им головы и они обвязали их и лежат больные. А оказывается, они просто отдыхали, и головы у них не были разбиты, и обмотаны они были не полотенцами, а чалмами. Это такие головные уборы. Я потом об этом узнал. А тогда мне их было очень жаль.
Я спросил мальчика:
— Почему они спят?
— Потому что голодные, — ответил он и посмотрел на меня сухими, горячими и гневными глазами…
У дядьки на столиках было очень много разных красивых вещиц из хрусталя и горной кристаллической соли. Я всегда просил у него разрешения, когда хотел взять что-нибудь с его чудесных столиков. А Коля не просил у него разрешения, он просто брал. Дядьке нравилось, что я всегда просил у него разрешения, и не нравилось, что Коля всё делал, как хотелось ему, вроде бы дядьки вовсе и не существовало на свете. Коля не любил его, и дядя отвечал ему тем же. А меня он очень любил.
Часто он ласкал меня, прижимал к себе и, глядя мне в глаза, говорил маме:
— Из этого мальчика получится что-то значительное.
Он решил взять меня на воспитание, потому что не был женат.
Мать согласилась, а потом вернулась вся в слезах и забрала меня у дяди.
Он подарил мне на прощание саблю.
Она была длинная, выше меня. На шумном вокзале, заполненном раскачивающимися и что-то бормочущими женщинами в чадрах, отец продал за четвертак дядькин подарок и напился за его здоровье водки, а я — горьких слёз.
Баку…
Мы с отцом стоим на берегу Каспийского моря, у большого медного якоря, врытого в землю. Я смотрел на море, которое было похоже на огромную и бесконечно неспокойную ветрено-синюю гору.
Волны добегали почти до моих ног и оставляли на песке серебряные воланы ажурной пены…
В порту было много кораблей с шумной рощей парусов, и они очень качались, а от берега отходил и медленно взбирался на синюю и гремящую гору моря белый и красивый, похожий на город, пароход. Далеко-далеко голубыми мотыльками в расплавленной синеве неба были разбросаны кораблики…
Мы с отцом бродили по бесконечным узким и запутанным улочкам Баку, и мне было странно, что он ни у кого не спрашивает дороги и всё знает, куда идти, на что смотреть…
Мать говорила, что Баку — «город миллионеров». Ещё она говорила, что в Баку продают снег…
Мы там прожили целый месяц в гостинице и платили по рублю в день за номер. Мне казалось, что это очень большие деньги.
Матери Кавказ не понравился. Она говорила, «из-за разбойников». На самом же деле её, как и отца, заставила покинуть этот чудесный край и вернуться в дымный, суровый, но родной Донбасс тоска по родине.
III
Это был уже не Брянский рудник, а село Чутино. Странным и диким казалось мне жить в селе. У меня была красная рубаха, а мальчишки были вредные и сильно дрались, и собаки тоже были очень вредные. Мы жили в непривычной нужде, на чужой квартире, и я играл с братиком и сестрой на глиняной и шершавой печке. Мать часто плакала, а отца почти никогда не было дома.
Он приходил редко, усталый и злой. Всё искал работу и не находил её. Он стал много пить. А как напьётся, становится бледный-бледный и всё молчит.
Мать часто грустно пела:
Потихесеньку, помалесеньку,
мої дітки, йдіть…
Спить п’яниця в рубленій коморі,
глядіть його та не розбудіть…
И дальше:
Ой п’яниця та не робітниця,
день і нічку п’є,
а як прийде із корчми додому,
мене, молодую, б’є…
Пьяный отец хрипло, тяжко и прерывисто дышит на постели, а голос матери жалобной чайкой бьётся в бедной и печальной хате и дрожит слезами:
Спить п’яниця в рубленій коморі,
глядіть його та не розбудіть…
Особенно я любил, когда мать пела:
Місяць з хмари виглядає, світить у хатину…
А там жінка молодая колише дитину…
Или отец:
Віє вітёр, ще й буйнесенький,
та на той садок зеленесенький…
А у тім садку живе удова,
а в тіі вдови — дочка молода…
Мы с Колей вышли за село и забрели на чужую бахчу. Какой-то страшный дядька, наверное хозяин или его сын — худой, высокий, чёрный и в золотистом соломенном брыле, — налетел на нас и стал ругаться. Я испугался и убежал. А Коленька остался с этим страшным дядькой. Я отбежал далеко, а потом остановился. Мне стало очень стыдно, что я убежал, а Коленька не убежал. И ещё я думал, что дядька убивает Коленьку, и моё сердце обливалось кровью от страха.