Август Стриндберг - Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната
— Да, но ты был несколько несправедлив к нему; его стихи были не так плохи, — сказал длинный.
— Плохи? Они были много хуже моих, а их «Серый Колпачок» тоже разделал, — ты помнишь?
— А propos, Фальк! Был ли ты в Дьюргарденском театре? — спросил длинный.
— Нет!
— Жаль! Там картавит лундгольмская шайка разбойников. Вот дерзкий болван, этот директор! Он не послал «Медному Змию» билетов, а когда мы пришли в театр, он выгнал нас. За это ему воздастся! Не проберешь ли и ты эту собаку? Вот тебе бумага и карандаш. Я написал: «Театр и музыка. Дьюргарденский театр». Теперь пиши ты!
— Но я не видел его труппы!
— Ну так что ж! Разве ты никогда еще не писал о чем-нибудь, чего ты не видел?
— Нет, я этого не делал! Я разоблачал шарлатанство, но никогда не нападал на невинных; я его труппы не знаю.
— Ах, она жалка! Это один сброд! — подтвердил толстый. — Навостри перо и уколи его в пятку, как ты умеешь.
— Почему вы сами не уколете? — спросил Фальшь.
— Потому что наборщики знают нашу руку, а они по вечерам изображают там народ. Впрочем, Лундгольм такой дикарь, что он наверно бросится в редакцию; тогда можно будет сунуть ему под нос, что это письмо из публики. Так, Фальк сейчас напишет о театре, а я займусь музыкой. На прошлой неделе был духовный концерт. Как фамилия-то, Добри?
— Это мы можем взглянуть, — сказал толстый редактор «Медного Змия» и снял пачку газет с газометра.
— Вот тебе вся программа, да, кажется, здесь есть и рецензия!
Фальк не мог скрыть улыбки.
— Не может же рецензия появиться в тот же день, как и объявление!
— Конечно, может! Но этого ненужно, я сам отрецензирую французскую сволочь. Займись-ка литературой, толстенный!
— Разве издатели посылают книги «Медному Змию»? — спросил Фальк.
— Ты с ума сошел?
— Неужели же вы их сами покупаете из-за одного, удовольствия писать рецензии?
— Покупаем? Желторотый! Выпей-ка еще рюмку, да гляди веселей, тогда ты получишь котлету!
— Может быть, вы вовсе не читаете книг, о которых пишете?
— У кого есть время читать книги? Не довольно ли того, что о них пишут? Читают газеты, и то хорошо! Впрочем, принцип наш — разделывать всех.
— Но ведь это глупый принцип.
— Ничуть! Этим привлекаешь на свою сторону всех врагов и завистников автора, и тогда большинство на твоей стороне. Безразличные охотнее читают порицание, чем похвалу! Есть что-то приятное и утешительное для неизвестного, когда он видит, как тернист путь славы. Не так ли?
— Да, но вести такую игру с судьбами людей…
— О, это хорошо и в старости и в молодости. Я знаю это, так как в моей молодости меня встречали только руганью!
— Да, но вы вводите в заблуждение публику.
— Публика не хочет иметь суждения, публика хочет только удовлетворить свою страсть. Если я хвалю твоего врага, то ты извиваешься как червь и говоришь, что я сужу неверно; если хвалю твоего друга, то ты говоришь, что я сужу верно. Раскритикуй-ка последнюю пьесу драматического театра, только что появившуюся в печати.
— Уверен ли ты, что она вышла в свет?
— Да, конечно! Ты можешь всегда сказать, что в ней слишком мало действия, ибо публика привыкла, чтобы это говорили; потом ты можешь посмеяться над «хорошим языком»; а потом можешь накинуться на театральную дирекцию за то, что она приняла эту пьесу; скажи также о том, что нравственное содержание — сомнительно, ибо это можно сказать обо всём; по не говори об исполнении: «это мы по недостатку места откладываем до следующего раза».
— Кто несчастный, написавший эту пьесу? — спросил Фальк.
— Это еще неизвестно!
— Подумайте же о его родителях и семье, которые могут прочесть эти слова, может быть, в высокой мере несправедливые!
— Ах, какое им дело до «Медного Змия»? Будь уверен, они уже знают, что обыкновению бывает в «Медном Змие»!
— Неужели у вас нет совести?
— А у почтеннейшей публики, которая нас содержит, есть совесть? Как бы мы жили, если бы она не содержала нас? Хочешь прослушать отрывок о современном состоянии литературы, написанный мною; не так глупо, можешь поверить. Этот отрывок со мной. Но сперва надо спросить портеру. Человек! Сс!.. Теперь ты услышишь кое-что. Можешь извлечь из этого пользу, если хочешь.
«Давно уже эти жалобы слышатся на шведской стихотворной фабрике; вой, могущий довести до отчаяния; большие длинные малые воют, как коты в марте! Они хотят привлечь интерес острым малокровием и полипами, если не могут иначе! С чахоткой они уже не рискуют появляться, это слишком старо. И при этом у них широкие спины, как у лошадей пивовара, и красные рожи, как у виноделов. Один жалуется на неверность женщин в то время, как испытал только платную верность проститутки; другой поет, «что у него нет золота, есть только лира» — каков лжец! У него пять тысяч крон ренты и наследственное право на кресло в шведской академии! А этот неверный, циничный насмешник, не могущий открыть рта, не выдыхая своего нечистого духа, он болтает одни богохульства. Им бы писать для кондитеров по двенадцати эре за дюйм, а не обременять своим стихотворством издателей, рецензентов и типографов. О чём они пишут? Ни о чём, т. е. о себе самих. Неприлично говорить о себе, но прилично писать. На что они жалуются? На свою неспособность добиться успеха? Успех! Вот слово! Взялись ли они хоть раз за дело обездоленных; если так, то им можно было бы простить их грехи; но они этого не сделали; поэтому они медь гремящая — нет, звенящий чугун и лопнувший бубенчик шута — ибо у них не было любви ни к чему, кроме ближайшего издания истории литературы, к шведской академии и к самим себе».
— Это горько! А?
— Это несправедливо, думается мне! — сказал Фальк.
— Мне кажется, что это выразительно, — сказал толстяк. — Ты должен сознаться, что это хорошо написано. Не так ли? У этого длинного перо, которое может пронзить подошву.
— Молчите теперь, дети, и пишите, тогда вы после получите кофе с коньяком.
И они писали о достоинствах и недостатках людей и разбивали сердца, как разбивают яйца.
Фальк почувствовал необходимость в чистом воздухе; он отворил окно на двор; но это был узкий, темный двор, в котором чувствуешь себя, как в гробу, и видишь четырехугольник неба, только запрокинув голову. Он постарался вдохнуть запах сирени, стоявшей на столе, но она распространяла только вонь гниения; еще раз попытался он увидеть в окно что-нибудь, что не внушало бы ему отвращения; но он увидел только пустой мусорный ящик, стоявший как гроб. Он пустил свои мысли вверх по пожарной лестнице, которая, казалось, вела прямо в синее небо от грязи, вони и смрада; но не было на ней ангелов, и вверху не было видно приветливого лица, только пустынное голубое ничто. Фальк взял перо и стал оттушевывать буквы надписи «театр», когда сильная рука схватила его за плечо и твердый голос сказал:
— Пойдем со мной, мне надо поговорить с тобой!
Фальк поднял глаза, пораженный и пристыженный. Борт стоял рядом с ним и, казалось, не хотел его отпустить.
— Позвольте познакомить… — начал Фальк.
— Нет, не надо, — прервал его Борг, — я не желаю знакомства с водочными литераторами. Пойдем!
И он потянул Фалька к двери.
— Где твоя шляпа? Здесь? Идем!
Они вышли на улицу. Борг взял его под руку и провел до ближайшей площади; там он увлек его в магазин мореходных принадлежностей и купил пару парусиновых туфель; потом через шлюз провел его в гавань; там привязанный баркас был готов к отплытию; на баркасе сидел молодой Леви, изучал латинскую грамматику и ел бутерброд.
— Вот, — сказал Борг, — видишь баркас «Урию»; это уродливое имя, но у него хороший ход, и он застрахован в «Тритоне»; вот сидит капитан — жиденок Исаак — и зубрит латинскую грамматику — идиот хочет стать студентом, — а теперь он на лето домашним учителем, и мы едем в наше имение в Намдо. Все на борт! Не противоречь! Готово? Отчаливай!
XXVI
«Кандидат Борг журналисту Струвэ.
Намдо. Июнь 18…
Старый пасквилянт!
Так как я вполне уверен, что ни ты, ни Левин не уплатили срочных взносов по нашей ссуде из банка сапожников, то я шлю при сем вексель для новой ссуды из банка архитекторов. То, что не уйдет на срочные взносы, разделите по — христиански; мою часть прошу выслать с пароходом в Даларо, откуда я ее возьму.
Брат Фальк уже с месяц на моем попечении и, думается мне, он находится на пути к исправлению. Ты помнишь, что он покинул нас тотчас же после реферата Олэ и, вместо того, чтобы воспользоваться связями брата, ушел в «Рабочее Знамя», где его оскорбляли за пятьдесят крон в месяц.
Но тамошний воздух свободы, должно быть, подействовал на него деморализующие, ибо он стал избегать людей и плохо одеваться. Но я в то время следил за ним, через посредство той шлюхи Бэды, а когда я нашел, что он созрел для разрыва с коммунаром, я взял его.