Жоан Алмейда Гарретт - Арка святой Анны
— Больно мне, господи, больно мне, что так оскорбил я тебя! Внемли, о господи, стенаньям и скорби невинной этой души во искупление великих моих грехов.
Затем он поворотился к бедному студенту, который все еще плакал:
— Васко, сын мой, любимый мой Васко, успокойся: я заслужил кару, что постигла меня. Господь справедлив, и король исполняет его волю. Но, сын мой, бог вознаградит тебя за последнее утешение, что ты мне доставил, за урок, что преподал ты мне в горький мой час. О, когда бы проклятые эти руки могли благословлять… когда бы святой елей, их помазавший, не превратился в разъедающий яд, как я благословил бы тебя!
Он воздел руки к небу, затем простер их к юноше, но не отважился благословить его, ибо в душе у прелата гремел голос совести: «Проклятье тебе и всем, кого ты благословишь!»
Он снова пал ниц, и безмолвные слезы его, слезы стыда, увлажнили священные плиты храма.
Глава XXXVII. Три женщины
Король был поражен, недоумевал и обводил взглядом присутствовавших, словно прося разъяснить столь неразрешимые загадки. И, казалось, сердце его, недоступное чувствам — жестокое, в соответствии с его прозванием, — готово растрогаться при виде этой скорби, этого раскаяния. А Васко восклицал неотступно, неустанно:
— Сжальтесь, помилосердствуйте, государь!
Быть может, дон Педро и смилостивился бы, быть может, и простил бы виновного! Дон Педро — и простил бы! Да, простил бы, наверняка простил бы! Возлюбленный несчастной Инес де Кастро не всегда был жесток. Если могущество несправедливости породило в нем суровость и склонность карать, если засилье жестокостей затруднило милосердию доступ в его сердце, все же он ожесточился не настолько, чтобы зрелище подобных мук не произвело на него сильнейшего впечатления.
Все огромное сборище, еще недавно столь взволнованное и шумное, ощутило трепетную напряженность мгновения и замерло. Недруги и друзья — как мало было друзей, если были они вообще! — все созерцали уже без ненависти, уже чуть не сострадательно низвергнутого князя церкви, простершегося ниц в наготе, почти не прикрытой, и покрытого позором — перед тем самым алтарем, верховным священнослужителем которого он был еще так недавно, и вот, жалкий и презренный, пресмыкается во прахе и стыде. Какое зрелище! Никто не мог его выдержать. Не выдержал и король, сердце его дрогнуло. Он взял юношу за руку, заставил встать и промолвил:
— Васко, хотел бы я…
Но в этот миг распахнулись настежь высокие решетчатые двери одного из боковых приделов, неприметного и темного; глазам изумленной толпы явились три фигуры, то были женщины, и прекрасные собою; внимание присутствовавших тотчас приковалось к новому предмету интереса.
Все три женщины, сказали мы, были прекрасны собою, но ничуть несхожи друг с другом, ибо являли типы различных племен, живших тогда в Португалии. Племен этих было три; кровь кафров, малайцев или индейцев тапуйя{188} еще не примешалась к нашей крови и не породила среди представительниц пола, прекрасного уже по наименованию, столь великое разнообразие типов отталкивающего уродства, которые представлены у нас в удручающем изобилии, особливо же в приморских городах.
Итак, как уже было сказано, каждая из трех обладала внешностью типической. Самая малорослая и самая живая — тип красоты римско-кельтской.{189} Ее лицо с резкими чертами дышит энергией; черные глаза светятся радостною улыбкой или пылают восторгом; стан гибок и подвижен, движенья быстры — такие фигурки видятся в мечтах людям с живым умом; это Венера мистическая, Психея любви идеальной, и отражение образа ее в душе, воздействуя на чувства, возвышает их, приводит в экстаз и дарит им на земле небесное блаженство.
Во второй больше нежности и кротости, она выше ростом, но держится не так прямо, она более хрупкая, более женственная, это представительница германского племени — либо чистокровная, без примеси других кровей, либо по странной прихоти природы кровь эта возобладала, когда мать вынашивала дитя во чреве.
Но чистая, чистейшая кровь Аравии течет в жилах третьей, и покрывало, прячущее лицо ее, не прячет огненной порывистости, свойственной дочерям пустыни; осанка, движения, формы — все свидетельствует о том, что она дщерь Востока, и задаешься вопросом, уж не Дебора{190} ли это, не Юдифь ли, не мать ли Маккавеев?{191}
Никто, однако же, не успел бы сравнить трех женщин: группа, возникшая было, когда растворились решетчатые двери, распалась, ибо женщина под покрывалом, которая стояла меж двумя другими и которую они тщетно пытались удержать, без труда вырвалась из слабых их рук и, проложив себе путь среди изумленных людей, приблизилась к королю.
— Государь, государь, — возопила она, — этот невинный юноша сам не ведает, о чем просит, что же до преступного этого старика, даже вашему величеству неведомы все его злодеяния. Мало для него медленной смерти, вечного позора, всех мук души и тела. Пусть взглянет он на меня, распутник, пусть узнает, кто перед ним… и да начнется с этого его наказание.
С этими словами она подняла покрывало, явив взорам присутствовавших черты, все еще прекрасные и явно свидетельствовавшие о принадлежности ее к еврейскому племени; затем повернулась к распростертому на полу священнослужителю и вперила в него сверкающие глаза… словно вонзила два раскаленных кинжала.
Несчастный простер к ней руки и вскричал:
— Эсфирь, Эсфирь! Приди, о приди же, смерть, грехам моим нет прощения на земле.
— Кто ты, женщина? — спросил король в изумлении. — Кто ты и откуда?
— Я еврейка, — отвечала она. — Да, я еврейка… Этот юноша — сын мой. Мой и этого человека, что учинил надо мною насилие. Прикажи разжечь костер, о король христиан, ибо согласно твоим законам оба мы, и он, и я, подлежим сожжению.
— Что за новые ужасы! И как поверить мне, женщина?
— Пусть злодей ответит. Пусть отрицает, если сможет.
Глядя с мольбой то на мать, то на сына, несчастный, казалось, просил о милосердии не к себе самому, но к юноше. Что же до еврейки, то она была ослеплена, опьянела от первых упоительных глотков из чаши мщения, которой жаждала столько долгих лет; ее глаза и душа закрылись для всего остального.
Дон Педро, сам дон Педро Жестокий, смутился духом при этом зрелище и повернулся к юноше:
— Что скажешь ты, Васко? Эта женщина…
— Она мать мне, государь.
— Мать… Бедный Васко!.. А этот лиходей?..
— Он… О, сердце давно мне подсказывало… Смилуйтесь, сеньор, смилуйтесь над ним и надо мною. Лишь нынче утром, по возвращении из Грижо, я узнал от нее… Узнал, но не все. О нет, поверьте, ведь я никогда не поднял бы руки на того, кто… Нет, государь, этого она мне не сказала, напротив, она отрицала, все время отрицала. И либо она лжет сейчас, либо…
— Я солгала тогда. Ибо своим существованием обязан ты подлому преступлению этого человека; твое появление на свет принесло мне позор и бесчестье; и нужно было, чтобы именно ты и никто другой стал орудием моей мести и позорной кары для этого изверга. Да, он отец тебе! Но если бы я сказала тебе всю правду, ты, о сын мой, ты, добрый, великодушный, невинный, никогда не свершил бы того, что очам твоим представилось бы…
— Преступлением, и чудовищным. Никогда! И да простит тебя бог, женщина, за то, что ты вынуждала сына совершить отцеубийство, если я и впрямь сын тебе…
— Сын мой, сын мой, вспомни, это час искупления для твоей матери!
Васко опустил глаза долу и горько заплакал.
Король наклонился к распростертому епископу и спросил его шепотом:
— Что во всем этом правда?
— Все правда, и я заслуживаю тысячи казней.
— Ты будешь жить.
— Государь!
— Таково твое наказание. Будешь жить.
Затем король выпрямился и проговорил с достоинством, тоном судьи, выносящего приговор в трудном деле:
— Женщина, как ты зовешься?
— Эсфирь.
— Кто твой отец?
— Авраам Закуто.
— Авраам Закуто. Ступай с миром, женщина. Прегрешение твое было невольным, а имя отца твоего — порука добродетели. Ступай с миром. О, но сейчас я узнал тебя: ты и есть та ведьма из Гайи, которую…
— Которую приказал он сжечь, — отвечала Эсфирь, показав на епископа.
— И он знал, кто ты такая?
— По этой самой причине и для того, чтобы не узнали другие.
— Святое небо, что за человек!.. Кто же вызволил тебя?
— Пайо Гутеррес.
— Вон что!.. Ступай с миром, женщина. Христианка ты или израильтянка, Эсфирь или Гиомар, ступай с миром. Тебе причинили великие обиды, жестокие оскорбления: я отомщу за тебя. Но уйди отсюда и уведи этого юношу. Да послужат тебе во благо несметные богатства твоего семейства.
— У меня ничего нет, и мне ничего не надобно, ибо сама я ничто. Я обрекла себя на нищету и в нищете умру. Все принадлежит моему сыну.