Клыч Кулиев - Суровые дни (книга первая)
Так наступил первый день его безрадостной жизни. Будь он проклят, этот день! Воспоминания о нем всегда вызывали тяжелый вздох. Все, что Иван пережил после этого, он с радостью поменял бы на один единственный миг светлой юности. Да, пятнадцать лет каторжной жизни не стоили одного дня свободы…
Еще ребенком Иван много слышал о Хиве, о жестоких разбойниках, хозяйничающих на ее дорогах. Однажды он даже беседовал с солдатом, которому посчастливилось вырваться из их рук, — и потом долго видел кошмарные сны. И вот — сам попал в плен.
В первые дни он горько плакал. Что ему оставалось делать? Его непривыкшие к работе руки были в цепях, по спине часто прогуливался кнут. Слышал он только грубую брань. Полмесяца он шел, еле передвигая ноги, а конца степи не было видно, и порой Ивану казалось, что он вот-вот отдаст богу душу.
Но нет существа более выносливого, чем человек! Иван терпел. И не только терпел, — в глубине души лелеял слабую надежду на освобождение. Подбодрял его и старик-кучер.
— Терпи, сынок. Не мучай себя, взывай к богу… Чем провинились мы перед ним, за что он уготовил нам такую участь?..
Хотелось поговорить, облегчить душу жалобой на судьбу. Но едва пленник раскрывал рот, как на голову его обрушивалась плеть.
Наконец они достигли Хивы. После изнуряющей пустыни буйная зелень садов как-то особенно подействовала на Ивана, пробудив в его душе неизведанные, смешанные чувства. С присущей юности любознательностью он осматривался по сторонам, словно ожидал, что кто-то подойдет и вызволит его из неволи. Какое там! На следующий же день его привезли на базар и продали, как скотину. Торговались, рядились, били по рукам… Теперь он был бессловесным рабом и не стоил даже цены племенного жеребца.
Около пятнадцати лет проработал Иван у купца Бабаджана. Сначала был учеником кузнеца, потом сам стал мастером. Но все эти годы не умирала надежда на освобождение. Не раз Иван садился на коня и пытался проложить путь своей судьбе. Его ловили, подвергали жестоким мучениям. Купец Бабаджан понял, что русский не успокоится, и решил, пока не случилось большого несчастья, найти покупателя, чтобы увезли Ивана подальше.
И вот уже три месяца Иван батрачит у Адна-сердара. Сердар с первого же дня решил подкупить его лаской: приказал бросить в кузнице новую кошму, дать Ивану посуду. Пообещал: если кузнец станет работать прилежно, самое позднее через год женит его на рабыне. Иван, скрывая свои истинные намерения, постарался ответить добром на добро и, засучив рукава, стал с увлечением работать. Но через несколько недель он сильно заболел и около месяца не прикасался к молотку. В последнее время у него под мышкой появилась какая-то болячка.
Он сидел в своем углу и перевязывал рану, когда вбежал Тархан. Весело подмигнув, юноша спросил:
— Иван, ты случаем не выпил все свое лекарство сам?
Притворно сердясь, Иван ответил:
— Теперь для тебя нет лекарства!
— Бе-е! Почему?
— Не знаешь, почему?
— Нет.
— Ты когда приехал из Астрабада?
— Прошлой ночью.
— Прошлой ночью!.. И до сих пор не нашел времени, чтобы выпить со мной пиалу чаю?
— Понятно, Иван-джан… Не сердись… Доставай свое лекарство — я тебе о многом должен рассказать.
На ногах Ивана позвякивали кандалы, только руки были свободны. Сердар несколько раз обещал: «Если будешь честно работать, я прикажу снять цепи и ты будешь ходить как все». Но не об этом думал Иван. У него была своя мечта: любым способом вернуться на родину, увидеть дорогие лица… Теперь он уже не был наивным парнем. Тяжелые годы неволи укрепили его дух, и будь у него сила, он, не колеблясь, насадил бы на копье по одному таких кровопийц, как купец Бабаджан или Адна-сердар. Но силы такой у него не было… И он уже слепо не полагался на удачу, как тогда, в Хиве, — свои замыслы глубоко прятал в сердце, не поверяя их даже таким беднякам, как сам.
Только от Тархана он не таился. Почти каждый вечер друзья сидели за чаем, повествуя друг другу о собственных невзгодах, а порой, отведав «лекарства» Ивана, сделанного из пшеничного сусла, тихо пели — каждый на своем языке.
Когда Тархан попробовал «лекарство» в первый раз, ему показалось, что он глотнул отраву: все тело заныло, из глаз полились слезы. Он долго отказывался пить, но наконец уступил настойчивым уговорам Ивана: «Выпей! От зубной боли нет лекарства лучше этого!» Зубная боль и правда утихла. Всю ночь Тархан крепко проспал. А на следующий день, едва забрезжил рассвет, снова прибежал к Ивану и выклянчил еще немного зелья. Постепенно оно ему понравилось, после выпивки поднимается настроение. Вот и сейчас он первым делом спросил о «лекарстве». Разве можно уехать, не попрощавшись с другом и не отведав в последний раз его чудесного снадобья! Кто знает, может они в самом деле видятся последний раз. Хотя сердца их бьются одинаково и одинаковы душевные порывы, но пути у них — разные. Тархан собирался направиться в Мары, Чарджоу, а Иван… Кто знает, где будет завтра Иван…
Взяв платок из рук Ивана, Тархан перевязал ему болячку и пошутил:
— Твоим «лекарством» покойника можно оживить, а ты все какую-то несчастную болезнь не прогонишь!
— Это, браток, не та болезнь, — вздохнул Иван. — Скажи, чем сердце можно вылечить?
— Э, Иван-джан, у кого сердце не болит! Я тоже не лучше тебя, такой же бродяга…
— Ты, Тархан, не бродяга, ты на родной земле живешь, а я…
— Какая разница? — перебил его Тархан. — Не все ли равно, где жить, если живешь, как собака?
— Разница, брат, большая… Знаешь, почему кукушка кричит, не переставая? Потому что гнезда своего нет, тяжела скитальческая жизнь. Одно дело — на родине горе мыкать, другое — на чужбине. У нас даже пословица есть такая: «Своя земля и в горести мила».
Пословицу Иван произнес по-русски и Тархан попросил:
— Скажи-ка по-нашему.
Иван раскрыл широкую ладонь с темными крапинками въевшегося металла и угольной пыли, протянул ее Тархану.
— Видишь? Так вот, когда человек попадает на чужбину, для него комочек родной земли, умещающийся на ладони, дороже всего на свете. Понял?
— Понял, — кивнул Тархан. — У нас говорят: «Каждому зайцу — свой холм»… Ну, не тяни, давай попробуем твое «лекарство». Как раз под настроение.
— Чего спешишь? — подмигнул Иван. — Опять что-нибудь задумал?
— Есть кое-что, Иван-джан… Но давай сначала выпьем, а потом я тебе о многом расскажу.
Ивану и самому хотелось затуманить голову и хоть на время забыть о своей жалкой участи. Он молча лег на бок и потянулся к стоящему поодаль кувшину. В горле Тархана звучно булькнуло.
Иван засмеялся, стукнул дном кувшина о пол.
— Вот тебе кувшин!
— Ай, маладнс, Иван-джан! — весело крикнул Тархан.
— Не маладис, а мо-ло-дец.
— Ладно, пусть будет так, как ты говоришь: молодис…
Тархан наклонил кувшин над пиалами, а Иван, взяв две головки лука, начал их очищать и подосадовал:
— Жирного бы супа сейчас!
Тархан поднял одну из пиал.
— Вах, Иван-джан, не раздражай мой желудок! Давай лучше выпьем… — и опрокинул пиалу в рот, В глазах его появились слезы, рот скривился.
— Эх, ты! — сказал Иван. — Разве так пьют? Смотри!
И он молодецки опорожнил свою пиалу.
Крепкий самогон быстро подействовал на Тархана: по телу разлилась приятная теплота, в голове зашумело, стало веселей на душе.
— Иван-джан, — сказал он, глядя на кувшин повлажневшими глазами, — ты как-нибудь выбери момент и угости «лекарством» сердара. Если это удастся, ты станешь совсем по-другому жить. Правду говорю! Ты знаешь мастера Андрея? Он дал Аннаберды-хану немного, когда у того то ли живот, то ли зубы болели. Теперь между ними волосинку не протащишь! Хан справил той, отдал мастеру рабыню и даже сказал: «Примешь мусульманство — выдам за тебя туркменку».
— Ну, и как?
— Мастер Андрей не согласился отказаться от своей веры…
Иван усмехнулся, потянулся к кувшину и попросил:
— Расскажи лучше, как в Астрабад съездил.
Тархан повторил свой вчерашний рассказ. Иван поинтересовался, не встречал ли он в Астрабаде русских невольников. Потом, выпив еще, вспомнил Оренбург, свою юность. Защемило сердце. Эх, жизнь треклятая!..
Он положил руку на плечо Тархана и тихо запел песню, которую слышал когда-то от старого ямщика;
Ах, талан ли мой, талан таков,
Или участь моя горькая;
На роду ли мне написано,
Что со младости до старости,
До седого бела волоса,
Во весь век мой горе мыкати,
Ах, до самой гробовой доски!
Дождь утих, хотя тучи по-прежнему облегали небо.
В своей кибитке Садап долго боролась со сном, но все же незаметно уснула. Наступившая тишина разбудила ее. Сонно зевая, она протерла глаза и крадучись вышла наружу. Стараясь не поскользнуться на влажной земле, подошла к мазанке батраков и прислушалась. Потом прошлепала к кибитке Лейлы, тоже послушала, осторожно толкнула дверь и, убедившись, что она заперта, направилась к коровнику. Здесь она кашлянула, и сразу возникла из темноты фигура человека. Садап негромко сказала несколько слов и пошла домой. Теперь она могла спать спокойно.