Владимир Петров - Черемша
За мостом у дорожного развилка, когда подошли уже к бараку, Фроська сказала им, чтоб отваливали по домам — неохота ей на гулянку. Упрашивать принялись, а Ванька-чёрный, удерживая, попытался облапить (ишь ты, резвый какой: купил билет за двадцать копеек и думает — теперь обниматься позволено!). Фроська тут же с отмашки врезала ему по шее, да так, что он зайцем отпрыгнул на обочину. А второй, Ванька-белый, испуганно отскочив, раскорячил ноги — пружинисто, трусливо.
Именно в этот момент у Фроськи мелькнула давняя догадка: а не эти ли хлюсты встретили её тогда ночью на тропе, на хребтине над Кержацкой Падью? Уж больно похожими показались запомнившиеся зловещие чёрные силуэты (один — вот так же в раскорячку присевши).
В общежитии было пусто: кто ж будет сидеть в воскресный вечер? В коридоре Фроську перехватила комендантша Ипатьевна, поманила из дверей своей каморки: "Зайди-ка, моя хорошая!"
Старуха выглядела принаряженно: тёмное штапельное платье, платочек фиолетовый с гороховой каёмкой — никак недавние магазинные обновки?
— Госпожинки — августовский пост скоро, моя хорошая, — сказала Ипатьевна. — К спасу великому надо готовиться. Али забыла?
— Знаю, — сухо кивнула Фроська. — Не забыла.
— А коли не забыла, так веру блюсти надобно. Писано есть: "Что воздам господеви о всех, яже воздаст нам".
— Воистину так, тётушка.
— Вот и собирайся: пойдём воздадим хвалу всевышнему, глас божий услышим, молитвами обратясь. Чего стришь-то? Иди платье надень.
— А куда пойдём?
— Закудыкала, — недовольно фыркнула Ипатьевна. — В моленную пойдём к вечерне. К единоверцам-братьям и сёстрам твоим, от коих отбилась ты, ровно овца заблудшая. Грехи отмаливать.
Фроська вдруг подумала, что старуха говорит истинную правду и что вся её теперешняя сумятица и неустроенность идут от того, что она, наверно, сбилась с дороги, а самое главное — не видит цели своего пути. Нерешительно осмотрела себя, приподняла пальцами на груди прилипшую спортивную майку, модную, со шнурочком у ворота — а не с этой ли нескромной одежды начинается постоянное чувство неловкости, которое с утра до вечера преследует и гложет её?
Может, и в самом деле переодеться и пойти в моленную? Ведь отказавшись от прежней жизни, получив сытость и развлечения, она утратила несравненно более важное — душевный покой.
Фроська шагнула к порогу, однако, снова остановилась в задумчивости: вспомнила испитые старушечьи лица, выцветшие глаза, в которых не виделось ничего живого, кроме неистребимой змеиной злости. Нет, она не хотела к этому возвращаться…
Ипатьевна поспешно кинулась к Фроське, дважды перекрестила, жарко задышала в лицо:
— Свят, свят! Изыди, диавол, исчезни, окаянный! Гони, гони его из себя, моя хорошая! Мучит он тебя, корёжит, сила нечистая. Я ведь вижу, давно вижу, как ты маешься, по ночам вскакиваешь да в подушку слёзы льёшь. Ступай, переодевайся, сомнения всякие отбрось. Благое дело — возвращение на путь святоотеческий. Христос с тобой, моя хорошая!
Потом Фроська чувствовала себя словно в забытьи, в каком-то странном полусне, когда стояла в ожидании на крыльце (Ипатьевна бегала в "женатую" половину договариваться, чтоб подежурили за неё) и когда шли по тёмной улице она держалась за твёрдую старушечью руку. На душе тёплым шаром улеглось спокойное, ясное ожидание, как когда-то, несколько лет назад, в первые монастырские дни, полные добрых улыбок, ласковых, почти материнских прикосновений.
В моленной держалась дымная духота, остро пахло мокрыми рубахами, и в первое мгновение, ступив за порог в горячий тесный полумрак, Фроська вдруг вспомнила сельский клуб и подумала, что и здесь её ожидает лицедейство, только не на сморщенном полотне, а в живых лицах, со свечами и свежерезаными берёзовыми вениками, взаправдашними словами и песнями. И если там она наблюдала за всем со стороны, то тут участвовала сама, вроде артистки, которой поручена маленькая, плохонькая роль.
Пели стройно, мелодично и негромко, как поют только в моленной, не стараясь выделиться и перекричать других, а тщательно вслушиваясь, подлаживая свой голос к общему звучанию. Вдыхали все разом, и от этого плавно кренились, удлинялись огненные языки толстых восковых свечей.
Пели старинную кержацкую "Похвалу пустыни", которую Фроська давно знала наизусть и десятки раз пела в Авдотьином ските. Только черемшанцы исполняли её на свой лад, на мотив, напоминавший расхожую мирскую песню: "Ты моряк, красивый сам собою".
Глубоко вдохнув, Фроська подключилась сильным грудным голосом:
Прими мя в свою пустыню,
Яко мати своё чадо.
Стоящая рядом Ипатьевна поощрительно тронула за локоть (Складно поёшь, моя хорошая!). Фроське нравилось хоровое звучание: не то, что монастырское казённо-церковное трёхголосие. Здесь песня лилась широко, со многими оттенками и подголосками, то самое черемшанское, далеко известное "демественное пение", которое хранилось, соблюдалось тут исстари в качестве достопримечательности, как и всякое другое своеобразие из обрядов, молений и служб.
У них всё по-другому, дивилась Фроська, внимательно слушая службу. Не по "Минее цветной" и не по "Минее общей", даже не совсем "по-домашнему", то есть не строго по псалтырю. В ските, бывало, как заведёт мать-игуменья, так и тараторит-бубнит без передыху, а слова-то, как щепки из-под топора, летят: ни тепла в них, ни смысла живого.
Здесь вон уставница Степанида вроде артистки выступает. И глаза закатит, и жалость на голос накинет, а то вдруг насупится, взбодрит голову да и бросит слова, от которых мурашки меж лопатками забегают.
Уставница читала "Хождение Богородицы по мукам". Святая благодатная мать скорбно вопрошала архистратига Михаила о всех мучающихся в аду грешниках, о мужчинах и женщинах, совращённых безверием, клятвоотступниках и клеветниках, сводниках и лихоимцах, отравителях, предателях и убийцах. Все они горели в геенне огненной, корчились в расплавленных реках смоляных, извивались на железных крючьях, будучи подвешенными за языки и за иные места.
Трепетно-тревожно бились на стенах рваные тени, пласты ароматного дыма слоились над покорно склонёнными головами, и Фроське казалось, что тяжкие слова, повествующие о страшных муках, витают под потолком, плотнеют, наслаиваются в духоте, как этот свечной дым, и давят, наваливаются на плечи людей, всё сильнее и неотвратимее прижимая их к земле, к скоблёному листвяжному полу. Потому что слова эти были укором для всех присутствующих здесь и ещё для многих и многих людей за бревенчатыми стенами моленной. Они все без исключения были греховны и всё старались утаить свои грехи, обманывая себя и бога — именно поэтому они не могли слушать "Хождение богородицы" с поднятой головой.
Фроська вспомнила, как скитские черницы, проповедуя одно, в жизни делали совсем другое. Взывая к доброте, разглагольствуя о любви к ближнему, они по-осиному жалили друг друга, делали пакости и гадости на каждом шагу.
А может быть, она ошибается, и черемшанская община совсем не похожа на Авдотьину пустынь, может, тут и вправду царит "благостный дух любвеобильный"?
Поднявшись после очередного поклона, Фроська вздрогнула, почувствовав на себе многие пристальные взгляды. Это были явно осуждающие, даже презрительные взгляды — или она что-то сделала не так?
У неё подкосились ноги, когда она услышала голос уставницы Степаниды и поняла в чём дело.
"И виде другие жены в огни лежаща и различная змия ядаху их, и рече святая: "что согрешение их?" И отвеща Михаил: "то суть монастыря черницы, яже телеса своя продаша на блуд, да того ради здесь мучатся…"
Моленная закачалась в глазах, куда-то вбок поплыло бледно-меловое лицо уставницы, а вокруг Фроськи сразу же образовалась пустота, люди, косясь, отшатнулись от неё, как от тронутой дурной болезнью. "Стерва кулацкая…" — шёпотом выдохнула Фроська и дёрнулась, шагнула назад к порогу, но тут же почувствовала на плече цепкую руку Ипатьевны, справа за поясок платья ухватилась чья-то другая рука. Влипла, дура, сказала себе Фроська, обмякла, стыдно опустила голову.
Последующее она помнила смутно, взгляд застилала пелена сдерживаемой ярости, в ушах молоточками стучала кипевшая кровь. Кое-как пришла в себя, успокоилась уже к концу моленья, когда начались "мирские дела" — у печки на дощатом помосте замаячила лысина Савватея Клинычева.
Староста потрясал какой-то бумагой, потом громко читал, и Фроська поняла, что это кержацкое послание в Москву, жалоба на нестерпимые житейские мучения кержаков, притеснения от рабочего люда и местного начальства. Письмо было недлинное, но витиеватое, напыщенноукоряющее, чем-то похожее по складу на недавно читанные "Хождения Богородицы по мукам". Фроська слушала и не удивлялась, презрительно щурилась; она давно знала, что эти благообразные с виду люди способны не только лицемерно слушать, но и не менее лживо писать.